Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У тебя плохо со слухом, Ной Оукмен?
– Что вы делаете?
Она опускает кружку и снова сверлит меня взглядом:
– Мне важно знать, откуда что берется. Эта кружка, как и ожидалось, из Китая. Не то чтобы это принципиально, но теперь я знаю, откуда она взялась.
– Ладно.
– Я не говорила, что мама умерла; я сказала, что ее нет. Поэтому я и читаю комментарии, если вдруг кто-нибудь знает, где она. Еще я взломала ее почту и Фейсбук. И хватит говорить «ладно», будто все нормально, а то даже обидно.
Чокнутая – вот подходящее слово. Эва Феникс чокнутая.
– Значит, ваша мама…
– Пропала. Два года назад.
Не знаю, чего я ждал, но точно не этого.
– Даже не знаю, что сказать, – говорю я, и это чистая правда. – А вы не пытались…
– Обратиться в полицию? Ага, пыталась. Она официально «в розыске»… или как там называется… – Эва отпивает кофе, затем спрашивает: – Хочешь услышать очень грустную историю, Ной Оукмен?
– Да, – отвечаю я, но по мере того, как дочь исчезающей женщины рассказывает историю своей матери, я начинаю жалеть, что не отказался.
– Мы переехали сюда из Ванкувера, когда мне исполнилось двенадцать. Я не хотела мотаться через весь континент – бросать друзей, бросать всю свою жизнь. Устроила истерику, но мать была непреклонна.
– Она переехала по работе?
– Ха, как же! Работа. Нормальная взрослая причина, согласись. Но нет, прикинь: мы вдвоем переселились в Нью-Йорк, чтобы моя мать тридцати с лишним лет от роду могла «следовать за мечтой». Позорище, правда? Вообще-то, она всегда рисовала. Мои первые детские воспоминания – как она вешает свою картину на стену, делает шаг назад и разглядывает ее в восхищении, будто на сей раз создала шедевр. Восхищение обычно длилось пару дней, после чего она сдирала картину и выбрасывала на помойку. Не знаю, почему она решила, что выдержит жизнь в Нью-Йорке.
– Может, она просто хотела проверить, есть ли у нее стержень.
– Одно тебе скажу: драйв у нее был. Даже, может быть, талант. Но не было запаса прочности. Когда мы перебрались сюда, мама практически сломалась.
– И тогда она уже делала снимки для видео?
– Да, она фотографировалась еще до моего рождения. Насколько я знаю, было всего дней пять-шесть, когда она не делала снимков: пару раз в отпуске, операция по удалению желчного пузыря, еще несколько дней занял переезд. А и еще день, когда она меня родила. Наверное. Но в основном по ней можно было сверять часы.
– Но вас нет ни на одном снимке.
– В Ванкувере она всегда фотографировалась одна в подвале. Но да, здесь мы сразу поселились в маленькой двухкомнатной квартирке, так что я видела, чем она занимается, но она не хотела, чтобы я оказалась в кадре. Говорила, что на снимке должна быть одна и та же комната, каждый день та же обстановка, чтобы подчеркнуть героиню произведения – то есть ее саму – как переменную. Если бы все вокруг менялось со временем, тогда ее перемены потерялись бы.
– Произведение, вы сказали?
– Да.
– То есть она считала это искусством?
– Ну еще бы. Не знаю, какая была исходная концепция и куда мама собиралась девать все эти фотографии, но да. Она надеялась, что «Одно лицо, сорок лет» станет типа мультимедийным шедевром. Как минимум, ей нравилось, что проект принадлежит ей, понимаешь? Только ей, и больше никому. У тебя такое бывает?
– Что именно?
– Когда возникает идея, очень личная, которая принадлежит только тебе, а потом вдруг обнаруживаешь, что та же самая идея пришла в голову куче разных уродов. Когда мама начинала, она не могла, конечно, предсказать появление Ютуба и десятков таких же проектов. И вот у нее была эта пожизненная работа, невероятная идея, как редкая экзотическая птица в руках, но развивающийся мир сделал ее абсолютно заурядной. Думаю, тогда она и сломалась. И началась всякая дичь.
– В каком смысле?
– Она перестала следить за собой. Перестала мыться. Чистить зубы. В какой-то момент – знаю, трудно поверить, но тем не менее – я поняла, что она повторяет одни и те же слова.
– Например?
– Например, у нее были такие фразочки в обороте, которые она говорила каждый день, как будто они только что пришли ей в голову. Одну я запомнила навсегда. «Я просто хочу творить, – говорила она. – Просто творить». Ни больше ни меньше. А еще что-нибудь вроде: «Мало вложить себя в творчество – нужно…!»
– Умереть за него?
– Точно.
– Это Мила Генри.
– Кто это?
– Писательница.
– А… ну да.
– И что еще она говорила?
– Всякую ерунду. Кое-что я до сих пор не понимаю. Про новый свитер.
– Чего?
– Будто ее жизнь – как старый свитер, из которого она выросла. Постоянно говорила, что ей нужен новый. Я же говорю, полная… Эй, ты чего? Ты ведь не упадешь тут в обморок?
– Все нормально.
– Подожди. Я принесу воды.
Пока Эва идет за водой, я сваливаю, просто выхожу наружу, думая о ее словах: можно держать в руках невероятную идею, точно редкую экзотическую птицу, и только для того, чтобы увидеть, как развивающийся мир разрушит ее. Я иду без цели, жужжат машины, топают ноги незнакомых людей, и в глубине души я жду, что Эва догонит меня, но она не появляется.
Наверное, изучает дно моей баночки из-под кофе.
Бреду дальше, все больше жужжания и чужих ног, и «если бы все вокруг менялось со временем, – сказала Эва, – тогда ее перемены потерялись бы», и эти слова стоят рядом с фразой про новый свитер, как в одной из тех таблиц, которые выдают в начальной школе: две колонки как бы случайных объектов, и надо провести линию от строчки в колонке А к связанной с ней строчке в колонке Б. Утюг связан с рубашкой, бекон – со сковородкой, птица, понятное дело, с гнездом, а исчезающая женщина соответствует гипнотику Ною.
Я голосую и ловлю такси; по дороге в Бронкс я смотрю в окно и думаю о своеобразном обычае Эвы. Она сказала, что ей нужно знать, откуда что берется, но, по-моему, не в этом дело. По-моему, когда человек теряет нечто важное, он восполняет недостачу чем придется. Мать Эвы пропала, и поскольку Эва не может найти, куда деваются пропавшие вещи, она ищет, откуда они появляются. Берет что придется.