Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, жизнь на каждом шагу показывала, что Твоя женщина живет и действует в мире понятий, обычаев и принципов, отличных от тех, к которым привык я. И тем не менее я чувствую себя униженным, и это меня задевает, оттого, что это я хочу заставить ее выйти за меня, что это я страстно желаю увидеть себя героем лубка, где будет изображено, как при полном сборище индейцев брат Педро свершит традиционный обряд бракосочетания. Но там, далеко отсюда, есть одна бумага, скрепленная подписями, освященная законом, которая отнимает у меня всякое моральное право на это. И именно этой, совершенно лишней там бумаги не хватает здесь… В этот самый момент раздался крик Росарио, я услышал, как она задохнулась от ужаса. Я обернулся. В оконном проеме маячило не что иное, как проказа, – великая проказа древности, классическая проказа, давно забытая многими народами, проказа, описанная в книге Левита[157], проказа, которая до сих пор еще передается от одного к другому здесь, в сердце сельвы. Под островерхой шапкой виднелись остатки того, что когда-то было лицом, – гниющее мясо, которое еще держалось вокруг черного зияющего отверстия рта и вокруг глаз, лишенных всякого выражения, словно в них окаменел плач; глаза, казалось, тоже готовы были распасться, растечься по этому пока еще владеющему ими, но уже разлагающемуся существу; из трахей вырывалось что-то вроде хриплого клокотания. И это существо своей пепельной рукой указывало на маисовые початки. Я застыл, не зная, что делать, и глядел на этот кошмар, на это еще живущее, но уже ставшее трупом тело, на его старавшиеся жестом что-то выразить руки и совсем рядом шевелившиеся огрызки пальцев, которые словно приковали к полу стоявшую на коленях и онемевшую от ужаса Росарио. «Уходи, Никасио! – раздался вдруг голос Маркоса, и я увидел, что Маркос совершенно спокойно подошел к прокаженному: – Уходи, Никасио! Уходи!» И он легонько подтолкнул его раздвоенной на конце веткой, отгоняя от окна. Потом, смеясь, он вошел к нам в хижину, взял маисовый початок и бросил его несчастному, который, спрятав початок к себе в котомку, повернулся и пошел, даже не пошел, а поплелся прочь, по направлению к горам. И тогда я узнал, что мне привелось увидеть Никасио, старателя, которого Аделантадо нашел здесь уже очень больного и который теперь живет далеко отсюда, в пещере, ожидая смерти, наверное, позабывшей о нем. Приходить в селение ему запрещено. И он так давно не отваживался приблизиться к людям, что, когда сегодня пришел сюда, никто его даже не наказал. Испытывая ужас при одной мысли о том, что прокаженный может сюда вернуться, я пригласил сына Аделантадо разделить с нами ужин. И вот он уже сбегал под дождем за своей четырехструнной гитарой – той самой, что, видно, звучала еще на борту каравелл, – и в ритме, от которого бурлит негритянская кровь, запел романс:
Я – сын короля-мулата
И королевы-мулатки,
И та, что пойдет за меня,
Тоже мулаткой станет.
XXXII
Узнав, что я пишу уже на листьях королевской пальмы, на коре и на оленьей шкуре, ковром устилавшей угол нашей хижины, Аделантадо сжаливается и выдает мне еще тетрадку, предупредив, что это действительно последняя. Как только кончатся дожди, он собирается на несколько дней в Пуэрто-Анунсиасьон; оттуда он привезет столько тетрадей, сколько мне нужно. Но впереди еще восемь недель ливней, и к тому же до отъезда надо закончить строительство храма,