Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно ли сегодня сказать, что в своём предвидении Победоносцев ошибался? Нет… Он искренне желал русским людям большого духовного единства, которое сможет скрепить страну и спасти её от шатаний и катаклизмов. И он думал, что для достижения единства и крепости государства не нужно смущаться мерами принуждения. И хотя в обществе (а в том числе даже и среди священнослужителей) очень многие не принимали таких мыслей и не поддерживали таких требований, и всячески противились им и отчуждались от их автора, но он не изменил своих взглядов.
Советская литература тоже активно участвовала в создании резко отрицательного представления о Победоносцеве, нарисовав образ бездушного сухаря-бюрократа. Должно быть, у неё имелись для этого достаточные основания, но мы полагаем, что в реальной жизни этот образ был не настолько уж «тёмен», как на книжных страницах. Ничто человеческое Победоносцеву было не чуждо, и этому немало свидетельств. А одним из них может стать весьма необычное его собственное литературное создание.
Эта книга «Для немногих», которую он написал и издал в 1882 году. Книга прямо ностальгическая, об этом говорит уже её подзаголовок – «Отрывки из школьного дневника 1842–1845 годов». И об этом же говорит и её посвящение – «Книжка эта печатается для немногих, которые могут узнать сами себя и почуять свою прошедшую молодость. Подойдём, посмотрим в зеркало, улыбнёмся сами себе и скажем со вздохом: о, моя юность! О, моя свежесть!». Эти строки были им написаны в возрасте пятидесяти шести лет… Он говорил о прежних друзьях, что «многие из имён, которые встречаются в этих строках, принадлежат людям, каких нет уже на свете, каких мы схоронили-оплакали!» (Может быть, этот человек вовсе и не был таким уж безнадёжным «сухарём»?)
А, кстати, у этого «сухаря» часто бывал Ф. М. Достоевский, они подолгу беседовали; стало быть, великий русский классик находил в Константине Победоносцеве отнюдь не только сухого догматика, а вполне достойного собеседника.
Среди историков и литературоведов встречается мнение о том, что Достоевский особо дорожил общением с Победоносцевым и в последние годы жизни считал его другом и даже наставником. Их гражданские и государственные мысли во многом сходились. Фёдор Михайлович твёрдо считал: «Европа нас не любит, терпеть даже не может. Мы никогда в Европе не возбуждали симпатии, и она, если можно было, всегда охотно на нас ополчалась. Вот что мы выиграли, столько ей служа. Одну её ненависть! Она не могла не признавать только одно: нашу силу…»
(Не правда ли, это живо напоминает знаменитое заявление Александра III о единственных надёжных союзниках России – её армии и её флоте?)
Собственно, если внимательно относиться к творчеству Достоевского, то нельзя не заметить, что сквозь все его публикации последних десятилетий жизни проходит отчётливо видный мотив взаимоотношений России и Европы.
Конечно, Достоевский в этом не нов, ещё Пушкин говорил, что Россия чужда Европе. Но Достоевский в этих размышлениях ещё более категоричен. Он заявляет, что «… мы и не можем быть европейцами, мы не в состоянии втиснуть себя в одну из западных форм жизни».
Современный исследователь Людмила Сараскина считает, что Достоевский имел надежду на примирение и устранение вечных противоречий между Европой и Россией и «мечтал о синтезе родной почвы и западной культуры». Может быть и так, но мы по-читательски видим у Достоевского больше горькой досады на весь исторический путь взаимоотношений с Западом, нежели доброй надежды на конечный успех этих давних взаимоотношений. Ведь великий русский писатель считает, что весь XIX век Россия на европейской сцене вела себя крайне неразумно, да так и не нашла верной линии отношений с Европой.
Он почти с сарказмом перечисляет все фазы таких отношений: «И чего только мы не делали, чтобы Европа признала нас за своих. Мы пугали её силой, посылали туда наши армии “спасать царей”, то склонялись опять перед нею, как не надо было, и уверяли её, что мы и созданы лишь, чтобы служить Европе и делать её счастливой».
Он не может обойтись без жестокой насмешки над потугами русских европейцев: «Европа считает русских самозванцами, укравшими у неё просвещение и в её платье нарядившимися». А потом приходит к самому нерадостному выводу: «Кончилось тем, что теперь в Европе каждый держит себе за пазухой принесённый на нас камень и ждёт только первого столкновения. Вот чего мы выиграли в Европе, столько ей служа».
Но ведь Достоевский во всех своих произведениях глубоко психологичен, и это качество отнюдь не изменяет ему и в политических суждениях. Он подчёркивает, что привязанность к Европе для многих русских (и для всего их государства) – это не что иное, как роковая страсть, неотступная, безответная и всегда жертвенная! И что она весь XIX век будила в русской интеллигенции некую лакейскую боязнь и страх прослыть в Европе непросвещёнными азиатами. Писатель, проникая в этот нехороший русский комплекс, с суровой историчностью судит, что ценой его стала утрата нашей духовной самостоятельности. И с гневом (или с угрюмой насмешкой?) вопрошает: «Не пора ли перестать быть рабами и приживальщиками? Не пора ли жить внутренними интересами?»
Как это напоминает Ф. И. Тютчева с его откровенным презрением к низкопоклонству перед Европой: «Как перед ней не гнитесь, господа, вам не снискать признанья у Европы…» Собственно, эти поэтические и дипломатические выводы Тютчева стали одной из базовых составляющих для постепенной выработки идеологии русских кочевников. А Достоевский уже с полной непреклонностью заявляет, что «хозяин земли русской – есть лишь один русский человек (великорос, малорос или белорус – это всё едино и так будет навсегда».
Но никак нельзя обвинять классика в какой-то тени национализма. Он всегда мыслил широко и верил во всемирное благое призвание русского народа. Но отчётливо заявлял, что тот, кто не любит свой народ, тот никогда не сможет полюбить и всё человечество.
И он приходил к мысли о том, что национальное чувство – это великий дар, ниспосланный свыше. Что его происхождение таинственно прекрасно и что без изначальной врождённой любви к родине никакие подлинно творческие свершения невозможны!
Добавим к этому, что ко времени создания «Братьев Карамазовых» Фёдор Михайлович уже был хорошо знаком и с другим учителем Наследника, с историком Соловьёвым. И был