Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как это ни странно, именно на кампусе этой фабрики прагматизма Святой Дух пожелал показать мне свет в Своем свете. И главным орудием, которое он избрал, была человеческая дружба.
Бог повелел, чтобы в своем спасении мы все зависели друг от друга, и вместе стремились ко взаимному благу и общему нашему спасению. В представлении о мистическом теле Христовом, которое вытекает непосредственно из христианского учения о благодати, Писание говорит нам, что это особенно верно на вышеестественном уровне.
«И вы – тело Христово, а порознь – члены. … Не может глаз сказать руке: ты мне не надобна; или также голова ногам: вы мне не нужны… Посему, страдает ли один член, страдают с ним все члены; славится ли один член, с ним радуются все члены»[277].
Пришло время рассказать о том, чего я тогда не мог понимать, но что со временем стало мне совершенно ясно: Бог свел меня и полдюжины других людей вместе в Колумбии и подружил нас так, что наша дружба работала на наше избавление от краха и страдания. Каждый из нас оказался в плачевном состоянии, частью вследствие своих ошибок, частью в результате сложного комплекса обстоятельств, который в целом можно было бы назвать «современный мир», или «современное общество». Только вот определение «современный» здесь излишне, и возможно, несправедливо. Вполне достаточно традиционного евангельского термина «мир».
Наше спасение начинается на самом общем, естественном, простом уровне. (Поэтому домостроительство таинств, к примеру, в материальном плане опирается на простое и обыденное – хлеб, вино, воду, соль, елей.) Так получилось и со мной. Идеи и книги, стихи и романы, живопись и музыка, здания, города, страны, философия – всему в конце концов предстояло стать материалом, с которым будет работать благодать. Но этого недостаточно, и вмешался простой, базовый инстинкт – страх за свою жизнь в виде этой странной, полувоображаемой болезни, которую никто не мог по-настоящему распознать.
Свою роль сыграла и подступающая война – неуверенность, смятение и страхи, которые неизбежно с ней сопряжены, в добавление к другим жестокостям и несправедливостям, творившимся в мире. Все это смешивалось, сплавлялось воедино, переживалось и приготовлялось к действию благодати в моей душе и в душах по крайней мере некоторых из моих друзей единственно благодаря дружбе и взаимному общению. Делясь друг с другом своими мыслями и недоумениями, страхами и невзгодами, надеждами и увлечениями, мы взрослели и развивались.
Я уже упоминал Марка Ван Дорена. Нельзя сказать, что он стал неким центром, вокруг которого сформировался тесный круг друзей: это не совсем точно. Не все из нас посещали его курсы, а те, кто посещал, делали это не в одно и то же время. И все же, объединявшее нас уважение к здравомыслию и мудрости Марка очень помогло нам осознать, как много между нами общего.
Возможно, для меня курс Марка значил больше, чем для других. Вспоминаю, как я на него попал.
Произошло это осенью 1936 года, в самом начале нового учебного года, в один из умопомрачительно ярких дней, когда все так исполнены великих замыслов. Это был тот самый год, когда предстояло умереть Папаше, а моему собственному здоровью – просесть под грузом трудов и развлечений, для которого я был слишком слаб: год, когда у меня постоянно кружилась голова, когда я научился бояться лонгайлендских поездов, словно это какие-то чудовища, и избегать Нью-Йорка, будто это широко разверстая пасть огненного ацтекского бога.
Но в этот день ничего подобного я не предвидел. В жилах моих кипел материалистский и политический энтузиазм, с которым я впервые явился в Колумбию, и в полном соответствии с ним я записался на курсы, так или иначе имевшие отношение к социологии, экономике и истории. В неопределенности того странного полуобращения, которое последовало за моим уходом из Кембриджа, я постепенно стал все более подозрительным в отношении литературы, поэзии, – того, к чему влекла меня натура, – опасаясь, что они приведут к некоего рода бесплодному эстетизму, философии «бегства».
Это не значит, что я перестал ценить людей вроде Марка. Но мне казалось, что из предметов, доступных мне в этом году, важнее прослушать какой-нибудь исторический курс, чем любые лекции Марка.
С толпой студентов я поднялся по лестнице Хамильтон-Холла в аудиторию, где, как я полагал, должны читать исторический курс. Заглянул внутрь. Весь второй ряд был заполнен парнями с нечесаными головами, которые каждый день сидят в издательских офисах «Джестера» и пускают по комнате бумажные самолетики или рисуют картинки на стенах.
Выше всех ростом и самый серьезный, с длинным лошадиным лицом, обрамленным огромной гривой черных волос, был Боб Лэкс. Он сидел погруженный в свою неведомую скорбь и ожидал, когда кто-нибудь войдет и начнет читать лекцию. Я уже снял куртку и разложил книги, когда обнаружил, что это не та лекция, на которую я намеревался пойти, а курс Ван Дорена о Шекспире.
Я поднялся и пошел к выходу. Уже подойдя к двери, я вдруг повернул назад, прошел и сел на то же место, где сидел прежде, и остался. Позже у секретаря факультета я поменял свое расписание, и до конца года приходил в этот класс.
Это был лучший курс из всех, что мне довелось слушать в колледже. Во очень многих смыслах он оказался для меня чрезвычайно полезным. Только в этой аудитории я слышал нечто по-настоящему значимое о том, что действительно важно – жизнь, смерть, время, любовь, скорбь, страх, мудрость, страдание, вечность. Курс литературы не должен становиться курсом по экономике, философии, социологии или психологии, и я уже объяснял, как талантливо Марк этого избегал. Ведь материалом литературы, в особенности драмы, служат преимущественно человеческий поступок, то есть свободный моральный акт. И литература – драма, поэзия – выносит суждения об этих поступках на только ей присущем языке. Вот почему исчезнет вся глубина их смыслов, если свести живые творческие суждения о жизни и человеке Шекспира, Данте и других к сухим формулировкам истории, этики или какой-нибудь другой науки. Это высказывания иного порядка.
С другой стороны, в том и состоит великая сила таких произведений, как «Гамлет», «Кориолан», или «Чистилище», или «Священные сонеты» Донна[278], что они затрагивают этику и психологию, да и философию, даже богословие. А иногда бывает наоборот, и эти науки помогают понять иные реалии, которые мы называем пьесами и стихами.
По существу весь этот год мы говорили об истоках человеческих желаний, надежд и страхов, размышляли о самом важном в человеческой жизни, вникая в понятия и представления, свойственные самому Шекспиру, его эпохе, поэзии. И, как я сказал, взвешенное, чуткое, ясное видение Марка, простое, и в то же время тонкое, будучи в основе своей схоластическим, хотя и необязательно только христианским, раскрывало их нам таким образом, что они начинали жить внутри нас жизнью здравой и плодотворной. Только эти занятия и могли заставить меня сесть в поезд и отправиться в Колумбию. В тот год они были моим единственным лекарством до тех пор, пока я не прочел книгу Жильсона.