Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помню, что сомневался до самой весны, все не мог окончательно определиться с темой. Но дело внезапно разрешилось само собой, причем настолько внезапно, что я даже не помню, что именно к этому привело. Я возвращался из Библиотеки Карпентера[286], светило солнце, я шел вдоль решетки теннисного корта, когда меня вдруг осенило, что в восемнадцатом веке есть лишь один человек, которым имело смысл заниматься, единственный поэт, который менее всего связан с веком, и противостоит всему, что тот собой олицетворяет.
Я как раз держал в руках маленькое, изящно напечатанное в «Нансач-Пресс» издание стихотворений Уильяма Блейка, и вдруг понял, чтό может представлять собой моя дипломная работа. Она будет посвящена его стихам и разбору его религиозных представлений.
В книжном магазине Колумбии я купил в кредит такое же издание Блейка. (Расплатился я за него лишь два года спустя.) Эта книжка в синем переплете сейчас, наверно, запрятана где-нибудь в дальнем уголке монастырской библиотеки, в той части, куда никому нет доступа. И это нормально. Думаю, что простых траппистов «Пророческие книги» могут только смутить, а для тех, кому еще может оказаться полезен Блейк, есть много другого чтения, гораздо лучшего. Мне же он больше не нужен. Для меня он сделал свою работу, и сделал ее очень основательно. Надеюсь, что увижу его на небесах.
Но каково было прожить этот год, это лето, когда я работал над дипломом, подле гения и святости Уильяма Блейка! Уже тогда мне было очевидно его превосходство над современниками: но теперь, с расстояния, с той горы, на которой, оглядываясь назад, стою я теперь, легче по-настоящему оценить масштаб его фигуры.
Равнять его с другими людьми конца восемнадцатого века было бы абсурдно. Я не стану этого делать: о, эти самодовольные, погруженные в мир, мелкие и душные личности! А романтики – какими бледными и истеричными кажутся их всплески вдохновения рядом с предельно подлинным духовным пламенем Уильяма Блейка. Даже Кольридж, в редкие моменты, когда его воображение штурмует вершины истинного творчества, остается всего лишь художником – изобретателем, но не тайнозрителем, поэтом, но не пророком.
Все эти великие романтики может быть и лучше, чем Блейк, были научены складывать слова, и тем не менее он со всеми своими речевыми ошибками оказывается бóльшим поэтом, потому что глубже и основательнее источник его вдохновения. В двенадцать лет он писал стихи лучше, чем Шелли во всю свою жизнь. И полагаю, это потому, что уже в этом возрасте он видел Илию, стоящего в поле под деревом на южной окраине Лондона.
Блейку было трудно приспособиться в обществе, которое не понимало ни его самого, ни его поэзии и веры. Не раз куда более ограниченные и низменные умы, воображали, будто их прямая обязанность взять этого парня Блейка в руки, руководить им и формировать его, очищать и направлять то, что они считали «талантом», в некое общепринятое русло. И всегда это подразумевало холодное и бессердечное унижение всего живого и истинного, что Блейк видел в искусстве и вере. Минули годы мелочного преследования со всех сторон, пока, наконец, Блэйк оставил своих доброхотных покровителей, отказался от надежды на альянс с миром, который считал его сумасшедшим, и пошел своей дорогой.
И когда он это сделал, остепенился и решил навсегда остаться гравером, нужда в «Пророческих книгах» отпала. В последний период жизни, открыв для себя Данте, он познакомился через него с католичеством, отзывался о нем как о единственной религии, действительно учившей любви Божией, и последние годы прожил относительно мирно. Кажется, он никогда не испытывал желания отыскать в Англии, где католичество все еще оставалось практически вне закона, священника, но умер с сияющим лицом и великой песней радости, рвущейся из сердца.
По мере того, как Блейк проникал в мое мировоззрение, я все больше понимал необходимость живой веры и полную нереальность и неосновательность мертвого, эгоистичного рационализма, который сковывал холодом мои ум и волю последние семь лет. К концу лета мне предстояло осознать, что жить стоит только в мире, пронизанном присутствием и реальностью Бога.
Сказать так – значит сказать очень много: но я хочу, чтобы мои слова отражали только правду. Поэтому придется добавить, что для меня это было все же скорее интеллектуальное осознание, чем что-либо еще, оно еще не пустило корни в глубину моей воли. Жизнь души – это не знание, а любовь, поскольку любовь есть действие воли, высшей способности, с помощью которой человек соединяется с конечной целью своих стремлений – Богом, и становится с Ним одно.
III
На двери одной из комнат общежития, где среди хаоса обитали Лэкс и Сай Фридгуд, висела большая черно-белая литография. На ней был изображен человек в белых одеждах, сидящий скрестив ноги, – индус с широко открытыми глазами и довольно испуганным выражением. Я спросил о ней, и не понял, был ли ответ ироничным или серьезным. Лэкс сказал, что кто-то метнул в картинку нож, и тот отскочил с такой силой, что чуть не снес головы всем присутствовавшим. Иными словами, он дал мне понять, что картинке присуща некая святость, что и объясняло почтение, смешанное с насмешкой, с которым относились к ней мои друзья. Такое сочетание было их обычным способом признавать сверхъестественное, или то, что они считали сверхъестественным. История о том, как картинка попала на дверь комнаты, тоже довольно необычна.
Это была фотография индуистского мессии по имени Джагад-Бандху, спасителя, посланного в Индию в наше время. Миссия его была связана со всеобщим братством и миром. Он умер недавно и оставил много последователей в Индии. Это был своего рода святой, основатель нового религиозного ордена, хотя его считали больше, чем святым: согласно индуистскому учению о реинкарнации, он был последним воплощением божества.
В 1932 году в один из монастырей этого нового «ордена» на окраине Калькутты пришло большое письмо из организационного комитета Всемирной Выставки в Чикаго, которая должна была состояться в следующем году. Как они прослышали об этом монастыре, понятия не имею. Письмо представляло собой формальное объявление о «Всемирном Религиозном Конгрессе». Я пишу это все по памяти, но суть в том, что они предлагали настоятелю монастыря прислать своего представителя на конгресс.
Монастырь называется Шри Анган, что значит «Место отдыха». Он состоит из замкнутого корпуса со внутренним двором и множества хижин, или, говоря западным языком, келий. Монахи – тихие, простые люди, живущие, как мы бы выразились, литургической жизнью, тесно связанной с временами года и с природой. Главное в их культе – прославление Бога в глубоком, гармоничном отождествлении со всем живущим. Само же прославление выражается в пении под аккомпанемент барабанов и примитивных музыкальных инструментов – флейт, дудок, в культовых танцах. Помимо этого, они много времени уделяют своего рода «умной молитве», в большой степени созерцательной. Монах вводит себя в это состояние, тихо и нараспев произнося слова обращенной к Богу молитвы, и постепенно умолкает, безмятежно погруженный в Абсолют.