Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слухи о том, что у Миши Лермонтова роман с мисс Блэк-айз, долетели до Москвы с необычайной быстротой. В сезон зимних праздников количество путешествий из Петербурга в Москву и из Москвы в Петербург резко увеличивалось.
Лермонтов счел необходимым объясниться с Марией Александровной Лопухиной, а через нее – с Варварой. Впрочем, приключение с m-lle S. в данном случае скорее предлог, точнее, повод для исповедального послания. 23 декабря 1834 года Лермонтов отправил в Москву, Марии Лопухиной, такое письмо:
«Любезный друг! Что бы ни случилось, я никогда не назову вас иначе; ибо это значило бы порвать последние нити, связующие меня с прошлым, а этого я не хотел бы ни за что на свете, так как моя будущность, блистательная на вид, в сущности, пошла и пуста. Должен вам признаться, с каждым днем я все больше убеждаюсь, что из меня никогда ничего не выйдет со всеми моими прекрасными мечтаниями и неудачными шагами на жизненном пути; мне или не представляется случая, или недостает решимости. Мне говорят: случай когда-нибудь выйдет, а решимость приобретется временем и опытностью!.. А кто порукою, что, когда все это будет, я сберегу в себе хоть частицу пламенной, молодой души, которою Бог одарил меня весьма некстати, что моя воля не истощится от ожидания, что, наконец, я не разочаруюсь окончательно во всем, что в жизни заставляет нас двигаться вперед? Таким образом, я начинаю письмо исповедью, право, без умысла! Пусть же она послужит мне извинением: вы увидите, по крайней мере, что, если характер мой изменился, сердце осталось то же. Лишь только я взглянул на ваше последнее письмо, как почувствовал упрек, – конечно, вполне заслуженный… Я теперь бываю в свете… для того, чтобы меня узнали, для того, чтобы доказать, что я способен находить удовольствие в хорошем обществе… Ах! я ухаживаю и вслед за объяснениями в любви говорю дерзости… Вы думаете, что за это меня гонят прочь? О нет! напротив: женщины так уж сотворены. У меня появляется смелость в отношениях с ними. Ничто меня не смущает – ни гнев, ни нежность; я всегда настойчив и горяч, но сердце мое холодно… Не правда ли, я далеко пошел!.. И не думайте, что это хвастовство… этим ничего не выиграю в ваших глазах. Я говорю так, потому что только с вами решаюсь быть искренним; потому что вы одна меня пожалеете, не унижая, так как и без того я сам себя унижаю. Если бы я не знал вашего великодушия и вашего здравого смысла, то не сказал бы того, что сказал… О, как бы я желал опять вас увидеть, говорить с вами: мне благотворны были бы самые звуки ваших слов. Право, следовало бы в письмах ставить ноты над словами, а теперь читать письмо то же, что глядеть на портрет: нет ни жизни, ни движения; выражение застывшей мысли, что-то отзывающееся смертью!..
…Мне бы очень хотелось с вами повидаться; простите, в сущности, это желание эгоистическое; возле вас я нашел бы самого себя, стал бы опять, каким некогда был, доверчивым, полным любви и преданности, одаренным, наконец, всеми благами, которые люди не могут у нас отнять и которые отнял у меня Бог!..»
Лермонтов уверяет Марию Лопухину, что послание его – исповедь, но исповедь исключает дипломатию, а лермонтовское послание – верх дипломатического искусства. Ведь ему нужно найти слова, чтобы объяснить необъяснимое: почему он, Лермонтов, сам, по своей воле, отказывается от всех тех благ, какие сулило ему «возвращение на Молчановку», от любимой, от счастья, от всего того, что не могут отнять люди, в том числе и от себя прежнего – доверчивого, полного любви и преданности, такого, каким он, судя по письму, все еще оставался там, внутри, под маской «веселого маленького гусара» по прозвищу Маёшка.
Тут и не захочешь, а вспомнишь вслед за Блоком о необходимости расшифровывать Лермонтова: «Когда роют клад, прежде разбирают смысл шифра, который укажет место клада, потом “семь раз отмеривают” – и уже зато раз и навсегда безошибочно “отрезают” кусок земли, в которой покоится клад. Лермонтовский клад стоит упорных трудов».
Чтобы отмерить безошибочно, необходимо найти ключ к шифру. На мой взгляд, им является юношеская «Молитва» Лермонтова, точнее, ее концовка:
Лермонтов отнюдь не из подражания общепринятому поэтическому политесу называл Варвару Александровну Лопухину «мадонной». Любовь к ней, в чисто человеческом плане, была спасением. И как ни были суровы обстоятельства, стоявшие между ними: молодость Мишеля, нерасположенность родных Варвары Александровны к нему как жениху, – они были все-таки преодолимы. Возможность счастия отнимали у Лермонтова не люди и их претензии, а именно «Бог», то есть высшая сила, которой угодно было наделить его «страшной жаждой песнопенья». И он не мог ее обменять, даже если бы и захотел, ни на одно из земных благ. Даже на союз с девушкой, к которой тянулось все лучшее, что было заложено в его существе.
Сложность ситуации усугублялась тем, что Лермонтов в канун Рождества 1835 года, несмотря на тайный договор с «демоном поэзии», меньше чем когда-либо был уверен в себе. Он отнюдь не преувеличивает, когда признается Марии Александровне в том, что не знает, сможет или нет реализовать заложенный в нем дар гениальности. Или случай не представится, или не хватит решимости. Мы-то теперь знаем: и случай представился, и решимости хватило. Но в ту тревожную декабрьскую ночь, покрывая «бумаги лист летучий» решительным и четким почерком прекрасного рисовальщика и мысленно представляя себе, что происходит в это время в милой Москве на Молчановке – всю эту знакомую ему по опыту московской жизни предрождественскую суету, с которой так прочно, с детства связывался образ простого счастья, – он ведь и в самом деле не знал, на что конкретно меняет любовь. Может быть, на пустые мечтания? На химеру? Или, что еще страшнее, на дешевое холостяцкое гусарство и недорогие лавры гвардейского барда?
Через несколько лет, весной 1839 года, поздравляя Алексиса с рождением первенца, Лермонтов сделает другу такое признание: «Ты нашел, кажется, именно ту узкую дорожку, через которую я перепрыгнул и отправился целиком. Ты дошел до цели, а я никогда не дойду: засяду где-нибудь в яме, и поминай как звали, да еще будут ли поминать? Я похож на человека, который хотел отведать от всех блюд разом, сытым не наелся, а получил индижестию, которая вдобавок, к несчастию, разрешается стихами…»
Не правда ли, знакомый по «Молитве» мотив: «тесный путь спасения» – «узкая дорожка», которую Лермонтов сознательно, волевым усилием перепрыгнул?
Хотя уже тогда – и готовясь к прыжку, и в самый момент прыжка – знал, что это единственный путь, ведущий к земному счастью; правда, при условии, если искатель счастья может отправиться по «узкой дорожке», по «тесному пути спасения» – целиком.
Но вернемся в предрождественскую ночь 1834 года.
Лермонтов не случайно упоминает в письме к М.А.Лопухиной о нотах, которые надо бы ставить над стесненными «холодной буквой» словами: ему так хочется убедить дорогую Мари, а через нее и мадемуазель Барб не судить об его истинных чувствах по внешнему поведению. И этим как-то повлиять… нет-нет, не на окончательное решение относительно Варвары – такую ответственность Лермонтов взять на себя не может, ведь он уже отступился, отказался, перескочил через спасительную тропинку! Но хотя бы отсрочить решение ее судьбы до его отпуска, который все откладывается и откладывается, до приезда в Москву. Пусть хотя бы до тех пор все останется по-прежнему! Пусть ничто не переменится на Молчановке! Эта мольба об отсрочке, о великодушии безрассудна, безумна и находится в вопиющем противоречии со всем тем, чего автор дипломатического послания с такой волей и выдержкой добивается. И тем не менее в этом противоречии нет ничего необъяснимого, если рассматривать его не с точки зрения здравого смысла, а как одну из тех «загадок», на которые столь щедр «грозный», «чуждый уму» дух. Вспомните эпизод из «Героя нашего времени», когда Печорин, после дуэли, получает прощальную записку Веры: