Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем что-то произошло. Женщины задвигались, опустились на песок, производя какие-то манипуляции руками и словно расчищая что-то. Песок под их руками начал медленно расступаться, проявился то ли орнамент, то ли рисунок на большом округлом диске, составленном из разноцветных камней. Маргарита не пыталась понять изображение, она просто любовалась сочетанием тонов и фактур, так неожиданно возникших. Она заметила, что каждая из женщин занята своим небольшим участком композиции, не видя целого и не интересуясь им.
Ей пришло в голову, что на этот круг – рисунок ее жизни! – нужно смотреть обязательно сверху, но никаких возвышений поблизости не было. Она несколько раз обошла его, но по-прежнему видела лишь множество линий, неправильных фигур и вроде даже иероглифов и знаков. С разных точек изображение выглядело по-разному, но, не расчищенное до конца, оставалось дразнящей загадкой. В бесплодных попытках рассмотреть его Маргарита потеряла счет времени и очнулась только тогда, когда откуда-то возник человек в темном плаще и быстро вошел в этот круг, не обращая на нее ни малейшего внимания. Скорее всего, он не видел ее вовсе, хотя она его видела отлично и даже привстала навстречу. Да так и застыла: под его взглядом одна за другой сидящие на песке женщины начали превращаться в изваяния. Они не смеялись, не хмурились и не двигались – застывали, как куклы. Человек шел от одной к другой, и всякий раз повторялось одно и то же: жизнь прекращалась, лицо превращалось в маску, взгляд потухал. Маргариту охватил ужас, но она тоже потеряла способность двигаться и смотрела на происходящее расширенными от страха глазами. Он обошел круг еще раз, сделал какой-то отработанный жест, и статуи начали быстро уменьшаться. Оказавшись размером каждая с небольшую куклу, они послушно опустились на песок, глядя в небо одинаково стеклянными, невидящими глазами. Человек достал из-под плаща объемную картонную коробку и принялся буднично укладывать туда фигурки, даже не смахнув с них песчинки: одна, вторая, третья, четвертая…
– Не-е-е-т! – услышала она свой прорезавший тишину отчаянный вопль и потеряла сознание.
Я лежу и смотрю в потолок своей палаты. Кто бы знал, как она мне дорога.
– Ты, девушка, хоть бы погулять сходила, а то всё лежишь и лежишь. – Санитарка Люся поправляет мою постель и одновременно смахивает несуществующую пыль. – Мне бы окно твое на зиму вымыть.
Люся – крашеная блондинка, молодая, могучая. У нее, кстати, двое отличных парней, и это притом, что она инвалид детства и постоянно на физической работе. С этой своей колокольни к нам, пациенткам дородового, Люся относится чуть скептически, но заботится о нас и часто опекает.
– Я мешаю? Вы мойте при мне.
– Да что ты, вон какой сквозняк! А во дворе – там солнце и не дует.
Люся деловито обходит палату, заглядывая во все щели, потом, несмотря на хромоту, лихо взлетает на подоконник, проваливающийся под ее тяжестью, и начинает колдовать с упрямыми, в застарелой краске шпингалетами, которые будто специально для того и созданы, чтобы не открываться. Рамы не поддаются, запоры не желают шевелиться, и она их вышибает вполне профессиональными ударами молотка, улыбаясь и делая знаки кому-то за окном. Наконец, окна распахиваются, и комната сразу наполняется влажным воздухом, который так упоительно пахнет осенью, что вызывает немедленное желание оказаться под открытым небом. Запахи осени даже здесь, в тесной больничной палате, повергают меня в смятение.
– Мне не дойти, такие коридоры…
– А до процедурного ходишь? Ходишь. В столовую опять же, я видела. Вон, черный ход открыт сегодня, ты раз – и во дворе. Давай-давай, вставай скорее. Возьми мой плащ и дуй, хоть минут на десять. Ребенку солнце нужно, не каменный мешок. Да и тепло сегодня – градусов двенадцать, прямо лето.
Мысль была настолько соблазнительной и здравой, а Пиноккио так весело, так беззаботно таращил глаза, что я, поколебавшись, лежа оделась, потихоньку встала и поползла во двор, благо мы на первом этаже. Вот и новые «беременные» брюки на широких лямках пригодились, купленные перед тем, как загреметь в больницу. Ходила, выбирала, еле выбрала. В них я вылитый Карлсон, хотя животик не очень-то и большой, особенно если смотреть на него лежа. Почему-то я увеличиваюсь и приобретаю объем не вперед, как все, а в ширину, по бокам, как матрешка, и то совсем не быстро. Но ощущения такие, будто я цистерна. Свой основной вес ребенок набирает за два-три месяца перед родами, и если сейчас мне приходится вставать и разминаться раза три-четыре за ночь, то можно представить, что будет после.
Обычно, когда я встаю, матка резко и надолго сокращается, выражая бурное неудовольствие сменой положения, нехотя возвращается на место, выдерживает паузу, словно раздумывая, сокращается снова и, если в настроении, дальше ведет себя вполне прилично, то есть не ощущается вовсе минут десять-пятнадцать – время, за которое всё можно сделать. Если же она не в настроении, то сокращения продолжаются, и тогда нужно быстрее добираться до кровати и ложиться с руками на животе, чтобы дело опять не дошло до капельниц.
Предсказать ее поведение невозможно, но ведь я в любой момент могу вернуться, так что риск, говорю я себе, незначительный. Черный ход через одну палату от моей, и вот я уже стою посреди поздней осени, которую обычно вижу только из окна. Здесь, на территории больницы, окруженная бетоном, заключенная в асфальт, она чувствуется еще острее. Сегодня не по-осеннему тепло и ясно, и я с наслаждением ловлю чудесный запах прелых листьев и мокрой увядшей травы. В такую погоду надо в Павловском парке гулять, а не в больницах лежать. Но неужели на свете и впрямь существуют Павловские и все другие парки, поля и лесные тропинки, а не только больничные стены? Я закрываю глаза и стою, ухватившись за старую липу и размышляя о том, что человеку в сущности ничего и не надо, кроме воздуха, солнца, дождя и кусочка леса. Но именно воздух, солнце и зелень в этом городе в дефиците – в избытке лишь третьестепенные товары потребления вроде синтетической колбасы и глянцевых журналов про синтетическую жизнь. Не буду про это думать.
От солнечного света настроение резко повышается (это вырабатывается гормон радости серотонин), и я почти забываю и о том, где и зачем нахожусь, и об Эре, которая, как и Реутова, не знает, что со мной делать, а только наблюдает. Меня обследовали вдоль и поперек, опять приводили психолога (я слушала и ничего не поняла), два раза делали УЗИ и доплер, но ничего не выявили – на всякий случай дают гинепрал по четверти таблетки и назначили физиопроцедуры. Вот уж где сущее наказание: подняться на пятый этаж, пройти половину коридора, а после лежать на жесткой кушетке не шевелясь. Но я всё равно хожу иногда, боясь разгневать Эру. Толку, по-моему, ноль. Отношения с Гамбург у нас сложились странные: она то ли сочувствует мне, то ли не желает связываться, то ли махнула рукой. Скорее, и то, и другое, и третье. Главное, разговоров о выписке нет. В отделении все до одного уверены, что я лежу здесь по великому блату. Даже сестры стучатся, когда входят. Кроме них, забегают две молоденькие и очень симпатичные аспирантки Эры Самсоновны, пытаясь добиться от меня отчетливых формулировок, я всячески пытаюсь поточнее описать им свои ощущения, но получается не очень. Они кивают, смотрят на меня квадратными от изумления глазами, а завтра спрашивают то же самое.