Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под знаком Эриды историк должен смириться с необходимостью погрузиться в тревожащую вселенную, на свой страх и риск – страшась там потеряться, рискуя своей легитимностью, поскольку единственные (лингвистические и психоаналитические) инструменты, которые, как он думает, могут ему помочь, ему не принадлежат, и он не уверен, что сможет с ними совладать. Что касается исследуемых предметов, то они не могут ничего гарантировать по самой своей природе: как можно вести исследование о связи разделения, не испытывая тревогу?[730] И откуда взять энергию, чтобы противостоять благонамеренному подозрению, под которое всякий раз подпадает тот, кто осмеливается показать, что в méson прочно установилась ненависть?
Обозначают ли его как вселенную политико-религиозного – где нашим проводником так часто был Гесиод, не раз и не два передававший эстафету Эсхилу, – или нет, поле конфликта влечет к себе и заставляет цепенеть мысль, поскольку властвует в нем соблазняющая и неопосредованная фигура оксюморона. Дело в том, что сама Эрида, о чьей зловещести никогда не забывают, оказывается самой сильной из связей, которую по этой причине следует – совершенно безотлагательно и каждый раз повторяя заново – заклясть с помощью акта забвения, подкрепленного клятвой. Другими словами, с помощью Hórkos и Lēthē, двух самых ужасающих ее «детей».
Семейное дело в некотором смысле, и греки полагали, что против родной дочери Ночи они смогут воспользоваться помощью ее потомства. Но ведь и stásis, о которой часто говорят, что она émphylos, тоже рождается внутри рода – между гражданами, а если точнее, как мы скоро увидим, между братьями – и таким же образом внутри и с помощью этого, породившего ее, phýlon она должна будет окончиться во имя братства polītai.
Поэтому éris была красной нитью на нашем пути через политическую память и забвение политического, этапами на котором были слова и речевые ритуалы. Слова: в первую очередь diálysis и mēnis, боль, ставшая гневом, а затем hórkos и lēthē, между амнезией и амнистией. Речевым ритуалом и голосовым жестом является проклятие в самом сердце клятвы о том, что не будут оживлять память о злосчастьях, за исключением разве что того passage à l’ acte, каким является негативное отмечание дня ссоры. Но для того, чтобы заклясть Эриду – на словах или на деле, как говорят об этом клянущиеся – невозможно обойтись без негативных процедур, и поэтому действительно вездесущим в ходе нашей попытки прояснить предписание mē mnēsikakeīn было отрицание, как простое, так и удвоенное, – самый сильный заменитель утверждения, когда оно становится переотрицанием. Слова с противоположным смыслом, эффективные языковые процедуры на службе у политики, когда она озабочена тем, чтобы заклясть то конфликтное политическое, о котором она хотела бы забыть, что это оно ее и породило. Под знаком Эриды слова языка [mots de la langue], как будто наделенные новой глубиной, оборачиваются против самих себя или становятся речевым актом [acte de langage]. И тогда расшатываются успокоительные таблицы оппозиций, на которых хорошее находится с одной стороны, а плохое – с другой.
И тем не менее, призывая всех членов гражданского тела к этим негативным актам, скрепляющим примирение, греческие города и в самом деле изобрели политику. Пусть историк будет спокоен: позитивные процедуры не заставят себя ждать.
Примирение существует – чтобы это показать, достаточно будет Афин последних лет V века. С той оговоркой, что конфликт не забывают безнаказанно, и я как раз намереваюсь продемонстрировать, какой была цена этого забвения для восстановленной демократии. Но терпение! Это будет в конце нашего пути. Вначале следует попытаться рассмотреть некоторые стратегии, нацеленные на установление длительного примирения. В этой точке политико-религиозное, столь дорогое для антропологов, должно будет уступить место чистой политике.
В самом деле, если от Гесиода и до Эсхила именно поэзия предоставляла голос Эриде, то примирение будет прозаическим, как устанавливающий его декрет, который вверяют памяти камня, высекая на стеле; как повествование историков, рассказывающих о конце гражданской войны. Но о том, что происходит в гражданской темпоральности, когда наступает время покончить со stásis, ни один нарратив историков не сказал с такой силой, как два загадочных стиха Софокла – возможно, это из‐за того, что трагедия подвергает испытанию все гражданские позитивности – и поэтому один отрывок из «Антигоны» в качестве трагического отступления[731] послужит нам введением в прозу амнистий.
Для Фив Лая, Эдипа и Антигоны ночь всех ненавистей подходит к концу. Война окончена, а вместе с ней и stásis братьев-врагов, из которой она была лишь следствием. И тогда вперед выступает хор, чтобы воспеть наконец взошедшее солнце и поражение аргосского врага. После чествования Нике, Победы, принесшей радость спасения города, эта песня-párodos объявляет:
Сегодняшние битвы? Те, что бушевали только что, наперебой комментируют дипломированные читатели трагедии. Некоторые идут еще дальше и, нисколько не стесняясь, переводят: вчерашние битвы[733]. Что, разумеется, разрешает трудность, но стирая ее: солнце взошло, и через мгновение это было уже вчера. Остается нетронутый текст, каким он и должен, на мой взгляд, остаться. Если мне потребуется объяснить, почему именно «сегодня» должно быть поручено забвению, я скажу, что, более ясный, чем он мог бы подумать сам, или, по крайней мере, ясный в тот самый момент, когда он произносит то, что так напоминает оговорку, хор фиванцев опровергает в этом nȳn[734] все позитивные достоверности, которые он в то же самое время утверждает.
Дело в том, что, празднуя эту победу, он упускает из виду, что ее ни при каких обстоятельствах нельзя приравнивать к некой níkē mē kakē[735], поскольку среди себе подобных победа может быть только «плохой»: и какие подобрать слова, когда «себе подобные» – это братья, убившие друг друга? Разумеется, невозможно вслед за корифеем утверждать, что из поражения Семерых, противостоявших Фивам – и оставивших свои доспехи Зевсу разгрома – исключены «двое проклятых» (plēn toīn stygeroīn)[736] из‐за их общей судьбы; ибо помимо странности этой арифметики, вычитающей Полиника и Этеокла из группы врагов, поднявших меч на Фивы[737], с более общегреческой точки зрения здесь также есть фундаментальная ошибка объявлять о krátos[738] одинаковых, победивших друг друга ценой собственной смерти[739]. Тем более что в том, что осталось от семьи Лабдакидов, безжалостная война еще не закончилась: взаимоубийство братьев как раз и служит зачином для настоящего, которое, разумеется, необходимо будет забыть, – но позже, то есть за пределами трагедии. Ибо трагедия только начинается, она еще увидит смерть Антигоны, Гемона и его матери Эвридики и приведет к падению Креонта.