Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рана была ужасная: ступню чуть не развалило пополам. Аська кое-как смогла доскакать до табора, оставляя за собой багровый ручеёк в дорожной пыли, – и у крайней палатки без сил свалилась на землю. Улька с утра ушла добывать по хуторам. В шатре был один Лёшка, который наспех перетянул Аськину рану полотенцем, перебросил дочь через спину гнедого, вскочил в седло сам – и полетел в станицу, в больничку.
Фельдшерица, увидев ногу Аськи, схватилась за голову и помчалась за врачом. Аську тут же куда-то унесли. Молодой, худощавый, похожий на высохшего кузнечика доктор сказал, что ещё несколько минут промедления – и девушка изошла бы кровью. Приободрившись, Лёшка выдохнул, пошёл привязать коня у ворот и приготовился ждать.
Улька примчалась на больничный двор вечером, когда Аське уже зашили ступню и девушка, измучившись от боли и слёз, спала на больничной койке. К изумлению Лёшки, жена была не столько взволнованной, сколько разозлённой.
– Дура проклятая! Чёртова дура, где она только этот серп отыскала, как умудрилась наступить, нашла время! – вопила Таранька на всю больницу, не обращая внимания на врача и фельдшеров. – Додумалась, безголовая! Как раз сейчас, когда уезжать поскорее надо! Бежать, лететь из этих мест пора, пока гадже нас не переубивали, а коней наших не пожрали! Две станицы и дальний хутор сегодня обошла – и ничего! Ни корки сухой! Уходить надо!
– Так поедем, что ж такого-то? – испуганно спросил Лёшка. Даже сам себе он не сознавался в том, что боится жены. Боится её оскаленных, как у собаки, зубов, выкаченных, жёлтых белков глаз, безумного, как у злой птицы, взгляда. Он согласился бы на что угодно, лишь бы Таранька перестала визжать. Тем более, что жена была права: из гиблых, голодных мест нужно было уезжать как можно быстрей.
Увы, уехать не получилось. Ночью у Аськи поднялся жар, она металась по койке, хрипло бредила. Улька вернулась в табор, и всю ночь около Аськи просидел Лёшка. Менял ей тряпку на лбу, смачивал пересохшие губы холодной водой, успокаивал, рассказывал вполголоса старую сказку про лошадку с золотыми копытами и задремал лишь под утро, держа в ладони горячую и сухую Аськину руку.
Утром доктор подтвердил заражение от попавшей в рану инфекции.
– Но она на ноги-то встанет, ваша милость? – растерянно спросил Лёшка. – Ей же пятнадцать всего… невеста она у нас… плясунья!
– Плясуньей, полагаю, ей больше не быть, – бесстрастно заметил врач. – Чудом вообще спасли ногу… А сейчас положение стало ещё хуже, и… Я бы тебе советовал готовиться к самому худшему.
Лёшка ушам своим не поверил: чтобы цыганская девчонка умерла от какого-то пореза? От глупой царапины?! Но раздувшаяся, за ночь ставшая сине-багровой нога Аськи выглядела чудовищно. По спине Лёшки пополз холод.
– Доктор, миленький… Что хочешь проси, всё отдам! Вытащи ты её!
– Что ты мне отдашь? Все мы тут со дня на день богу душу отдадим, – всё тем же бесцветным, негромким голосом отозвался врач, меняя Аське повязку. – Очень невовремя, надо сказать, твоя девочка умудрилась… У меня тут главным образом с водянкой… с дистрофией… А помочь мы ничем не можем: медикаменты кончаются, есть нечего. У меня осталась одна фельдшерица, и ту со дня на день заберёт домой дочь. Впрочем, будем надеяться… Ухаживать за больными некому, я через неделю окажусь совсем один. Кто-нибудь из ваших может тут с ней остаться?..
Вечером появилась Улька: злая, голодная, умирающая от жажды. У больничного колодца она выпила чуть не полведра воды и, вытирая губы рукавом, объявила мужу, что остаться в больнице не сможет.
– Что толку тут сидеть? И Аську не поднимем, и сами с голода подохнем! Наши снимаются завтра, последнюю ночь здесь спим! Вставай, идём в табор, у меня две картошки припрятано! Хоть что-нибудь сварю, а завтра…
– Как же так? – оторопело спросил Лёшка. – Куда же мы поедем? Аську одну тут, что ли, бросим? Дела-то у неё плохи, доктор сказал: худого ждать надо…
– Некогда мне, золотой мой, худого ждать! – бешено огрызнулась Улька, с размаху швыряя ведро в колодец. – У меня ещё три девки на руках да малой! Жрать просят с утра до ночи! Если я здесь останусь – они у меня перемрут!
Жена говорила правду. Но Лёшка представить себе не мог, что Аська останется здесь – останется, может быть, умирать, одна, среди чужих, обезумевших от голода людей. Аська, которой едва исполнилось пятнадцать, по которой сходили с ума таборные парни, которая никогда не была в дурном настроении и смеялась так, что у Лёшки легчало на сердце… И он, помолчав, сказал:
– Что ж, коли так – я с ней останусь.
– Что ты сказал? – негромко, почти безразлично переспросила Улька. Колючие глаза уткнулись в него, как два гвоздя.
– Останусь с ней, говорю, – впервые не отводя взгляда, твёрдо повторил Лёшка. – И посмотрим, как пойдёт. Коли совсем плохо – так хоть похоронить её смогу. А если поднимется – вместе догоним вас.
– Морэ, ты ума лишился, – с убеждённой, тихой яростью сказала Улька. – Ты взгляни на её ногу! С таким не живут! Думаешь, мне Аськи не жаль? Это же моя девка! Я её рожала! Кормила! Учила всему! Добисаркой всем на зависть сделала! Это мне чёрт свой хвост вонючий подстелил! Но зачем же нам всем-то теперь подыхать?! Зачем, морэ?! Плюнь, ей не поможешь уже! С богом, идём в табор да…
– Ты иди, – перебил её Лёшка. Он знал, что жена права. Что её дочки и маленький сын не должны умереть с голоду в богом забытой, опустевшей больнице. Что Аську, верно, и в самом деле уже не спасти. Но, глядя на запрокинутое, осунувшееся лицо приёмной дочери и засохшие цветы в её перепутанных волосах, Лёшка понимал: он не