Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стояла уже глубокая ночь. Табор спал. Туман наползал от реки, укутывая палатки, а над палатками, круглая, дымно-медная, висела луна. С невидимого берега чуть слышно фыркали кони. Спали дети, прижимаясь друг к дружке под цветными перинами. Чуть тлея, исходя слабым дымком, багровели угли. Старая Настя поворошила их палкой. Не поднимая глаз от мреющих разломов, вполголоса сказала:
– Не мучайся, сынок. Всё в тебе хорошо: ты мне, старухе, поверь. Я много лет прожила, много людей видела… Никакого изъяна в тебе нет. Не повезло просто. Бог-то, слыхал, троицу любит! С двумя жёнами не сложилось – авось, с третьей склеится…
– Не хочу я никакой третьей, пхури, – глухо сказал Лёшка, опуская голову. Старуха покачала головой. Протянув руку, поправила сползшую с плеча спящей Нанки перину.
– Как же вот Меришка-то в таборе ужилась? А? – вдруг спросил Лёшка. – Она же вовсе этой нашей жизни не знала! В руках не держала! Как же вышло, что она, раклюшка, – смогла, а Калинка моя, кровная цыганка – нет?! Вовсе, что ли, она меня не…
Он не договорил, умолкнув на полуслове. Угли, выстрелив, обдали красным светом его искажённое горькой гримасой лицо.
Старая цыганка с досадой покачала головой. Сердито сказала:
– Да любила она тебя, дурака, дэвлалэ! Ещё как любила! Иначе не ломала бы себя столько лет. Сбежала бы сразу – ты и следов бы не нашёл! В городе твою Калинку любой хоровой цыган за себя бы взял! Да ещё каждый день свечу в церкви ставил за такую жену доходную! А она, видишь, восемь лет не уходила. Всё старалась, наизнанку себя выворачивала, мучилась – да никак…
– Отчего же ты не мучилась? – Лёшка резко поднял голову, в упор, почти враждебно уставился на старую цыганку. – Отчего Меришка не мучилась? Вы ведь тоже городские обе! Меришка даже и не цыганка совсем, а больше всех ваших баб к палатке приносит! Все её хвалят, все Сеньке завидуют! Как же так, пхури? Ну почему?!
Настя вздохнула. Долго молчала. Затем снова поворошила головешки, заставив их выстрелить вверх последним снопом искр. Глядя на пляску огоньков над углями, не спеша, словно раздумывая, сказала:
– Да просто всё, сыночек. Я-то ведь своей волей в табор пришла. Влюбилась до смерти в своего дурня Илью… конокрада бессовестного. Так его любила, что в глазах тьма стояла. Никого, ничего больше не хотела – только этого разбойника! Сама захотела, сама за ним в кочевье пошла – и сама осталась! Насильно ведь никто не держал! И Меришка наша – так же. Её отца на войне убили, мать расстреляли, она одна на всём свете оказалась. Попала к нам – и прижилась! А если бы захотела уйти – никого бы не обидела. А когда человек по своей воле живёт, у него каждое утро новые силы берутся! Всё сумеет и всё сможет! И привыкнет ко всему. У нашей Меришки гимназья за плечами! Фершалские курсы! Она всамделишная, форменная княжна! А ей ничего этого не надобно, вон – каждое утро торбу хвать – и промышлять! Лучше любой цыганки, правду ты сказал, – а всё почему? Потому что тем занимается, для чего её Господь слепил! А Калинка твоя, видно, для другого родилась. Бросили её в кочевье, как лягушку в кипяток, – живи! А ты-то сам, чяворо, разве смог бы, к примеру, в городе прожить?
– Спаси бог… Нипочём бы! – искренне передёрнулся Лёшка. Он во все глаза смотрел на старуху и жадно ловил каждое её слово, не замечая, что за ним самим так же пристально наблюдает из шатра Мери. – Мы – полевые! Ни один наш не согласится…
– Отчего ж, были случаи, – усмехнулась старая Настя. – Шли цыгане в город да жили там. И хорошо жили! Вон, старший сын мой в кочевье родился, в город первый раз только к семнадцати годам попал – а потом первый лошадиный купец на весь Смоленск сделался! Гришка Смолякоскиро – слыхал?.. А есть такие люди, которых не переломить. А коли переломишь – несчастным сделаешь. Так и Калинка твоя… Жаль девочку. Про отца её худого сказать не хочу, но… Уж коли захотел закорённым цыганом сделаться – шёл бы сам в табор! А не дочери жизнь через колено ломал! Не уважаю я такого в людях, вот что!
Лёшка отрывисто вздохнул. Уставился в землю. Долго молчал. Старая цыганка невозмутимо тянула из кружки остывший чай. Мери в шатре боялась пошевелиться. Она страшно боялась того, что вот-вот к огню вернутся муж и дед Илья, и Лёшка при них снова захлопнется, как ракушка, и – не вскрыть больше…
– Я-то всё думал поискать её, – вдруг чуть слышно выговорил Лёшка. – Её, Калинку мою… Когда с Аськой день за днём один сидел и смерти ждал… Всё думал: если вдруг выживу – отыщу. Думал – может, она простит меня, вернётся, заживём снова. Пусть плохо мы с ней жили, только… Только с Улькой мне почему-то во сто раз хуже было.
– Да за что же ей тебя прощать, сынок? – мягко спросила Настя. – Чем ты виноват?
– Был бы не виноват – не мучился бы, – сдавленно возразил Лёшка. – До смерти вспоминать буду, как я тогда возле Таранькиного шатра сидел – и жрал! Что в рот сую – не чую, горячо – страсть, все наши вокруг таращатся, ничего не понимают… и Калинка мне в спину глядит! И не вижу я её, а прожигает до печёнки, и… и всё равно жру сижу, давлюсь! Как последний сукин…
Он не договорил. Неловко взмахнул рукой. Низко, к самым коленям опустил голову и умолк.
Старая Настя глубоко вздохнула. Придвинулась ближе и, обняв Лёшку, ласково притянула его к себе. Тот вздрогнул, попытался было отстраниться – и не смог. И, прижавшись к старой цыганке, вдруг заплакал в её объятиях как ребёнок – тихо и горестно.
– Ну-ну, чяворо… ничего. Ничего. Это тоска выходит… Всё из тебя вытечет сейчас, всё кончится… – вполголоса уговаривала его Настя, поглаживая по встрёпанным волосам. – День придёт – он покажет… Главное, что Аська твоя жива! И ты сам жив! И Калинка тоже жива-здорова, раз своими глазами ты её увидал! Не пропала, не сгинула, с артистами в поезде едет! Это с мёртвыми не встренешься… А живого человека всегда отыскать можно! Кто знает, как жизнь покатится? Может, ещё увидитесь вы с ней…
Через плечо она взглянула на высунувшуюся из шатра Мери – и по шевельнувшимся губам старой цыганки та отчётливо