Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я вспоминала родину, – произнесла она.
– Да ну, что было, быльем поросло, – отмахнулся он. Она не обратила на это внимания.
– Я вспоминала луноцвет. Помнишь, как я гуляла по лесу и собирала луноцвет? Который распускался по ночам? Обожала его без памяти. Обожала его запах! Я уж и позабыла все!
– Да ну, ерунда, – сказал он.
– Ой, брось! Так уж он пах, так пах. Как ты мог забыть?
Она встала, сцепив руки у груди, осмелев от воодушевления любви и молодости – это ощущение он уже напрочь забыл. Это влечение ушло так давно, что казалось неправдой. Новизна любви, великая свежесть молодости. Он смешался, но попытался скрыть это, сказав «пф-ф-ф». Хотелось отвернуться, но не получалось. Такой она была красивой. Такой молодой.
Она снова села на раковину и, заметив выражение его лица, наклонилась вперед и игриво коснулась его руки. Он не сдвинулся, но насупился: боялся поддаться моменту.
Она снова выпрямилась, уже посерьезнев, игривости как не бывало.
– На родине, в детстве, я гуляла по лесу и собирала луноцвет, – сказала она. – Папочка мне выговаривал. Ты его знаешь. Жизнь цветной девочки ломаного гроша не стоит. А он хотел, чтобы я поступила в колледж и все такое. Но меня тянуло к приключениям. Мне было семь-восемь лет, скакала по лесам, как кролик, резвилась, делала то, что говорили не делать. В какую же даль приходилось забираться, чтобы найти эти цветы. Однажды я забрела в чащу, услышала крики и вопли – и тут же в кусты. Вопли были такие громкие, что мне стало интересно и я подкралась, и кого я вижу, как не тебя с твоим папочкой. Вы пилили большущий старый клен поперечной пилой.
Она помолчала, вспоминая.
– Ну, он пилил. Он был пьян, а ты был еще совсем крошка. И вот он мотал тебя туда-сюда, как куклу, урабатывая пилу вусмерть.
Она усмехнулась.
– Ты старался как мог, но выбился из сил. Мотался туда-сюда и наконец свалился. А твой папа до того допился, что бросил свой конец и попер на тебя. Схватил рукой за шкирку и заорал так, что я никогда не забуду. Всего одно слово.
– «Пили», – грустно сказал Пиджак.
Какое-то время Хетти задумчиво сидела.
– «Пили», – повторила она. – Подумать только. Так с ребенком разговаривать. Нет на свете ничего хуже, чем мать или отец, которые жестоко обращаются с детьми.
Она задумчиво поскребла подбородок.
– Тогда мир для меня еще только прояснялся. Я видела, как мы живем под белыми, как они к нам относятся, как относятся друг к другу, их жестокость и фальшь, ложь, которую они плетут друг другу, и ложь, которую научились плести мы. На Юге было тяжело.
Она посидела в раздумьях еще минуту, почесала длинную красивую голень.
– «Пили», – сказала она. – Орать на такого крошку. Мальчик за мужской работой. А он упился до чертиков.
Пронзив Пиджака взглядом, она тихо добавила:
– И несмотря ни на что, у тебя был такой талант.
– Да ну, что было, то прошло, – сказал он.
Она вздохнула и снова посмотрела на него тем самым взглядом – взглядом, полным терпения и понимания, какой он помнил с тех пор, как они были детьми. На миг показалось, будто повеяло свежей красной почвой и ароматами весенних цветов, вечнозеленой сосны, огуречного дерева, ликвидамбара, каликанта, золотарника, тиареллы, коричного чистоустника, астры, а потом в воздухе разлился ошеломительный запах луноцвета. Он тряхнул головой, решив, что пьян, потому что в этот миг, среди хлама в подвальной котельной обшарпанных Вотч-Хаусес в Южном Бруклине, примерещилось, будто он вернулся в Южную Каролину и увидел Хетти верхом на пони ее отца, и как она гладит животное по шее, и как пони стоит на заднем дворе у папиного огорода, и помидоры, тыквы, листовую капусту. Какой высокой, молодой и прекрасной казалась Хетти, когда оглядывала красивый и ухоженный зеленый двор своего папы.
Хетти прикрыла глаза и подняла голову, принюхалась. Сказала:
– Теперь и ты почувствовал, да?
Пиджак хранил молчание, боясь признаться.
– Раньше ты обожал запах трав, – сказала она. – Любых. Мог по одному запаху определить любое растение. Я тебя за это обожала. Мой Травник.
Пиджак отмахнулся.
– Ох, ты все про старое, женщина.
– Да, про старое, – сказала она тоскливо, глядя поверх его головы. Казалась, она видит что-то далеко-далеко. – Помнишь миссис Эллард? Белую старушку, у которой я работала? Я никогда не рассказывала, почему от нее ушла?
– Потому что поехала в Нью-Йорк.
Она печально улыбнулась.
– Ты прямо как белый. Любую историю переиначиваешь под себя. Послушай меня в кои-то веки.
Она потерла колено и начала:
– Мне было четырнадцать, когда я стала ухаживать за миссис Эллард. Я заботилась о ней три года. Никому она не доверяла больше, чем мне. Я и стряпала, и занималась с ней упражнениями и делами, давала лекарства, которые прописал доктор. Когда я только пришла, она очень недужила, но я выхаживала белых с двенадцати лет, так что свое дело знала. Без меня миссис Эллард даже к врачу не ходила. С места не двигалась, пока я не приду к ней домой поутру. Спать по ночам не ложилась, если я ее не укладывала. Я знала всю ее вдоль и поперек. Доброе у нее было сердце. Но вот дочка ее – дело другое. А уж дочкин муж – сущий дьявол.
Однажды этот муж приходит ко мне и говорит, будто дома чего-то не хватает. Я спрашиваю чего, а он разозлился и ответил, что я ему перечу и должна вернуть одиннадцать долларов. Из-за этих одиннадцати долларов его чуть удар не хватил, так он разъярился. Сказал: «Вычту из твоей следующей получки».
Ну, я понимала, что это значит. Видишь ли, старушка была при смерти, и они хотели выставить меня из дома. Когда он обвинил меня в краже тех одиннадцати долларов, я как раз только получила деньги, а зарабатывала я всего четырнадцать долларов в неделю, так что решила больше двух недель не задерживаться. Но дочка сказала: «Не говори моей матери. Она огорчится, и она умирает, и ей станет только хуже». Обещала мне доплатить, если я буду помалкивать. И я согласилась.
Что ж, я понимала, чего они