Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встала, подошла к двери и Клавдия. Ее тоже, видно, взбудоражил этот февральский, неслыханно ранний дождь.
— Давайте погасим свет, — сказала она, — так лучше будет смотреть на дождь.
Я задул лампу.
— Смотрите, стало опять ничего не видно… А вот я начинаю различать… Какие сильные потоки! Слышите? Приятный, веселый, слитный, какой непрерывный шум!
Я молчал. Я чувствовал, что Клавдия будет еще говорить…
— В темноте мне легче сказать вам, Павел… Как бы вам объяснить? Я не нахожу настоящих слов, а может быть, я даже не знаю нужных слов. Есть такие отношения, которые и естественны и законны, но лучше если бы они не существовали… Подождите… Не перебивайте. Мне и так трудно. Я знаю, как вы обличали Толстого за «Крейцерову сонату», за отвлеченность, за безжизненный догматизм, за неисторичность всех рассуждений, за несоциальность. Я хорошо понимаю, это не наши взгляды. Я совсем с другой точки… Вы — счастливый, вы совсем не соприкасаетесь с той средой, где у меня остались подруги, близкие, знакомые, родственники, ну, со средой, где занимаются модным философствованием, разговорами об искусстве, где читают только декадентское, модное, новое… Меня захлестывает эта волна модных рассуждений о раскрепощении животных инстинктов, о культе пола. Я не хочу больше встречать этих людей. Я не могу больше слышать их!..
— Но, позвольте, Клавдия: какое это имеет отношение к нам с вами?
— Ах, вам это, может быть, не претит?.. А я считаю, что настоящие социалисты должны противопоставить себя буржуазному миру во всем своем личном поведении. Я хочу сосредоточить себя целиком на одних мыслях, на одном желании — на нашем деле. По-моему, только в полной, всепоглощающей сосредоточенности счастье. Не так ли? Последовательность, цельность, цельность до конца — вот что я требую от себя и от вас сейчас… Я хочу дышать чистым воздухом, я хочу, чтобы кругом меня и во мне была чистая атмосфера… вот как этот дождь, весенний и чистый. Выбирайте: или наши отношения должны быть абсолютно чисты… или их не надо… никаких. Понятно вам или непонятно, наконец? Вы-то сами как смотрите на это? А я предупреждаю вас — я буду спорить и не уступлю вам ни за что, ни за что!
— Но я, Клавдия, согласен с вами…
— Не понимаю! — вдруг вскрикнула Клавдия.
И мне показалось, что мое согласие и неожиданно для нее и как будто неприятно. Ей обязательно хотелось боя, хотелось препятствий, может быть для того, чтобы мое сопротивление подкрепило ее. И вдруг боя нет!
— Знаете, знаете… милая Клавдия…
Клавдия меня перебила:
— Замолчите… Не надо…
Я замолчал. И мы стояли в молчании долго. Дождь начал стихать. Снова стали ударять в стекла мокрые хлопья снега. Налетевшая оттепель отступала перед дыханием зимы. Чувствовалось, что наружи холодает.
Мы стояли рядом, и я слышал дыхание Клавдии. Вдруг оно изменилось, сбилось со своего ритма.
— Что с вами, Клавдинька?
— Ничего.
— Нет… что с вами? Вы плачете?
— Я? Плачу? С какой стати?.. Мне просто грустно: зачем был такой разговор?.. Что-то расплескалось… Лучше бы, если бы его не было. Это вы виноваты. — Она замолчала. Потом спокойнее сказала: — Слышите, ветер какой? Павел, а я хотела спросить вас: когда вы встречаете девушку с миловидным лицом, вы любуетесь? Нет, я не то говорю… Вы целовали когда-нибудь… Нет, не то…
Святотатством показалось мне уклониться от ответа на этот наивный вопрос.
— Клавдия… Это же было еще в ссылке… Я не знаю, почему я вам раньше не рассказал… Это она меня поцеловала, а не я ее. Впрочем, потом и я ее. Но я поцеловал как товарищ…
Клавдия отошла от двери и холодно сказала:
— Не смейте мне рассказывать всякие гадости!
В отсвете наружных фонарей я различил, что она опустилась в кресло и уткнулась лицом в спинку кресла.
В дверь резко стукнули. Клавдия не шевельнулась… А я и слышал этот стук и как будто не слышал… По-прежнему я стоял у двери не двигаясь.
Дверь раскрылась.
— Павел Иванович, вы здесь? — спросил голос Ивана Матвеевича.
— Папа, это я здесь, — отозвалась Клавдия.
— А Павел Иванович где?
— Он тоже здесь… там… у балконной двери.
— Тебе зажечь лампу, Клавдинька? — мягко спросил Иван Матвеевич с такой печальной интонацией, как будто Клавдия была больна.
— Зажги, папочка. Но я ухожу, мне пора уже… Я все равно зашла бы посмотреть на тебя. Мы с Павлом здесь смотрели в темноте на дождь…
Иван Матвеевич тяжело вздохнул. Засветив лампу, он сказал:
— А у тебя слезки на глазах, Клавдюша.
— Ты преувеличиваешь, папа. Совсем нет… так, немножко… Я поспорила с Павлом.
Иван Матвеевич обнял дочь с тихой улыбкой, полной нежной доверчивости.
— Ты ведь у меня хорошая, ты ведь у меня умница, — он сказал это полуутверждая, полуспрашивая. Он ждал, что ее ответ поддержит в нем какую-то надежду, прогонит какой-то страх. Но Клавдия отвела этот робкий полувопрос.
— Я ухожу, папа.
— Уходи, уходи, коли тебе надо… не держу. А когда навестишь меня?
— Приду завтра, папа… — И тут же поспешила утешить отца: — Зато приду на целый день, с утра, сяду около тебя и не отойду ни на шаг до самого вечера… Мне тоже без тебя тяжело…
Мне она сказала спокойно и ровно:
— До завтра, Павел, на явке.
Мы остались с Иваном Матвеевичем вдвоем. Ни он, ни я не знали, с чего начать. Выручила нас Клавдия, — она вернулась, вошла, осмотрела нас обоих пытливым взглядом:
— Вы что? Вы о чем говорили? Вы говорили обо мне?
— А ты зачем вернулась? — недовольно спросил Иван Матвеевич.
— Просто я забыла передать Павлу книгу. — Она обратилась ко мне: — Это очень, очень важно, и вы, Павел, должны прочитать как можно скорее, и вам многое станет понятнее в нынешней обстановке.
Клавдия положила книжку «Материализм и эмпириокритицизм» и ушла.
И мы снова остаемся с Иваном Матвеевичем вдвоем.
Как, бывает, низкая туча мгновенно проливается дождем, так он опрокинул на меня ливень вопросов:
— Почему исчезали? Где изволили пропадать: в отъезде, на масленицу к матушке своей ездили? Но, может быть, вы и не ездили никуда? Не произошла