Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего колотишь, бля! Нет тут никого! – послышался нетрезвый говор с той стороны.
– Отворяй! – Петр загромыхал опять. Вновь залаяла собака.
– Сказал же, нет тут никого! Проваливай, а не то щас псину на тебя спущу!
– По-хорошему отворяй, а то разнесу твой забор, а тебя за срамное место на крыше повешу! – Петр загромыхал с новой силой.
– По-хорошему, говоришь?.. – струсил сторож, – это лучше, чем грозить! Только когда по-хорошему договариваются, деньги дают. Тебе что, посмотреть приспичило? Дел-то тут решать не с кем.
– Открывай! А не то доберусь до тебя и шею сверну!
– Ну, так просунь пятьсот, я и открою. Только сразу предупреждаю, если на Анькины палаты смотреть пришел, так за забором они, ничего не увидишь!
Петра резануло по сердцу пренебрежительное отношение к когда-то дорогому имени.
– Отворяй, говорю!
– Петр Алексеевич, сейчас мы разберемся, – подоспели Иван Данилович с Егором.
Егор просунул через щель купюру.
– Чего ты ему так много! – упрекнул Иван Данилович. – Сотни было бы довольно.
– А вот и не довольно! – открыл наконец сторож ворота. – А конпен… компенсация за оскорбление?
Во дворе около недостроенного корпуса стояли пустые бутылки того, что мешало ему как следует выговаривать слова. Петр отпихнул сторожа и шагнул навстречу своему прошлому.
Справа в глубине, за забором, стоял желтый заброшенный дом, перестроенный и совсем не похожий на тот, каким он его помнил. Крыша была другая, верх иной. И все-таки сердце в груди подсказывало, что это он.
Увидев на первом этаже остатки тройного наличника, украшавшего когда-то три окна со стороны улицы, он вспомнил, как часто Анхен выглядывала из них, заслышав звук копыт и голоса. То были окна ее спальни, и находились они ранее на втором этаже. За триста с лишним лет дом врос в землю.
Вспоминал, как видел снизу ее белые руки, судорожно срывавшие папильотки с волос, чтобы предстать пред ним красивой. Как приведя себя быстро в порядок, сбегала она по лестнице в сенях навстречу ему. А потом, едва освободясь от объятий, уже давала распоряжение слугам.
– Зажигайте свечи во всем дом, разводите огонь в печь, вода несите умыться с дороги! Пошевеливайтесь, а то прогнать, ви меня знаешь!
И вот уже слуги уводили под уздцы коней, поливали на руки, несли кваса утолить жажду с дороги.
Анна косо посмотрев на лужи, оставшиеся после умывания, хватала слуг за уши, выговаривала.
– В следующий раз твой глупый голов вытирать буду! Зачем налил у порог! Вон же место для мыться! И никакой грязь!
– Они сами здесь поливались! – потирали больное место слуги. – Сказали – лей! Я и лил!
А она, не слушая, уже посылала в ледник за холодным ужином и выпивкой, хлопала в ладоши, поторапливая слуг.
– А я к тебе, Анхен, со всей кумпанией, даже музыкантов привез, примешь? – ловил ее в объятия Петр.
Она запрокидывала лицо и, нежно улыбаясь, смотрела ему в глаза.
– Как я рада, Питер. Мой дом – ваш дом, ви это знай! Если не будет довольно для всех еда, я всегда могла послать в лавку.
– Ночью лавка закрыта, Анхен! Мы привезли с собой еды. Где гуляли, оттуда и прихватили вместе с хозяином.
Петр, подбежав к коляске и подняв что-то тяжелое, хохоча вытряхивал из мешка горемыку-боярина. Тот, кряхтя, потирал ушибленное место и, увидев красивую даму перед собой, конфузился.
– Дайте ему выпить! – Петр почти вырвал у слуг пиво и передал боярину.
– А теперь поклонись Анне Ивановне, коль она тебя дома принимать станет.
Боярин кривился, вспоминая про родовитость, не желая почтение оказывать царской девке, но делать нечего.
Анна приседала в ответ.
– Еду тащите на стол! – приказывал Петр слугам.
Его собутыльники на этот вечер разминали ноги и норовили справить нужду в кустах.
– Не сметь Аннушкин двор поганить! – хватал их вовремя Петр. – Несите до нужника! Кого за этим делом не в том месте застану, мордой в г… воткну! Девок-то из карет тащите, а то так до утра сидеть будут, конфузиться!
Гуляли потом долго и хорошо. Музыканты играли – то грустные, то веселые мелодии. Гости много пили, ели, топали каблуками, наступая партнершам на длинные юбки. Петр, утонув во время застолья в глубоких, манящих глазах Анхен, уводил ее время от времени в спальню, чтобы потом, утолив бушевавший огонь, вновь присоединиться к пирушке.
Он оглядел окна большой парадной палаты, непривычно пустые и чужие. Как часто смотрел он оттуда, подымаясь от застолья. Отворял их, чтобы пустить свежий воздух в прокуренную комнату, и глядел, на садившееся за горизонтом солнце, на окрашенную оранжевым светом линию улицы, на видневшиеся вдали поля, мельницу на пригорке. И чувствовал, что счастлив.
В его бурной жизни мало было минут, когда он мог оторваться думами от дел и просто ощутить себя молодым, влюбленным мужчиной. Оборачивался назад, к застолью, видел следящие за ним глаза Анхен и жаждал обожания в них.
Хотел, чтобы думала она, что он – лучший! Во всем! Лучший любовник, лучший царь, и Россию – тоже сделает лучшей! Было в Анхен что-то, что всегда волновало его. Ловил ревниво взгляды, которые она бросала на других, прислушивался к разговорам, старался понять, что стоит за непринужденностью, с которой она отвечала на шутки гостей. Вспомнил, как много раз тянуло его появиться здесь незамеченным и подсмотреть тайно за ней. Как она? Что делает в его отсутствие, кого привечает, скучает ли по нему, ждет ли?
Ножом в сердце стало известие об ее измене. Обнаружилось под Шлиссельбургом, куда саксонскому посланнику Кёнигсеггу было приказано отправится вместе с Петром. После празднования по случаю пуска на воду яхты возвращался он к себе в палатку и упал с мостика. Петр, узнав об этом, усмехнулся, а еще говорят: «Пьяному – море по колено!».
Не решались сказать ему, что обнаружили в камзоле посланника. Под сердцем хранил Кёнигсегг медальон с изображением Анхен и письма ее. Алексашка взялся это сделать сам. Войдя, посмотрел сокрушенно и, вздохнув, на стол выложил.
– Вот, мин херц, посмотри. Письма намокли правда, но разобрать можно.
Уже когда брал пачку со стола, нехорошо было на душе. Углядел в глазах Алексашки усмешку, прикрытую сочувствием. Тот Анхен никогда не жаловал. Должно оттого, что она на него сверху вниз смотрела. Для него, замеченного царем и взятого в постельничьи, а затем в денщики, это было особенно обидно. Он никогда не упускал случая оговорить ее перед Петром. Оттого и скрывалась довольная ухмылка