Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, Электра имела право бояться и одного, и второго, и третьего, и чего-то еще, никто из нас не захотел бы брать на себя ответственность ни за чужие души, ни за чужие жизни, вдобавок за еще не опубликованную рукопись. В случае с Электрой мне казалось, что вернее именно последнее. В самом деле, мало ли что может случиться? Она просто боится выпустить роман из рук. Но, похоже, она боялась и другого.
После всех страхов и всей крови, когда и отца, и мать она уже схоронила, то есть не было никого, кто мог бы оспорить ее право распоряжаться наследством, – добровольно отдать роман, спустить его с поводка, позволить быть кошкой, которая гуляет сама по себе, она не решалась. Говорила, что вот скоро ее, Электры, не станет, и тогда всё мое, тогда я сам буду решать, что и в каком порядке читать, а пока стоит потерпеть. Кротко послушать, что ей, Электре, рассказывалось в Воркуте, а потом сравнить, посмотреть, каким всё сделалось в романе. И память ее проверить, и о ней, старухе, вспомнить, но главное, конечно, это то, что ты уже легла, скоро заснешь, а в ногах, на кровати у тебя, обычной советской девочки, комсомолки, сидит отец и спокойно рассказывает истории, каких и в “Тысяче и одной ночи” не встретишь. А через много лет то же самое на бумаге, но уже без тебя, так, будто тебя нет и вообще не было. Желая сменить тему, добавляла, что роман не окончен.
Я: “А почему ваш отец его не дописал?”
Электра: “Тут просто. Как он в пятьдесят шестом году осел в Зарайске и дальше до самой смерти в заброшенном штабном блиндаже на маленьком взгорке, а вокруг куда ни глянь, на десятки километров волховские болота, – всё было продолжением романа, так что о конце работы он и не думал.
И снова возвращается к тому, что будет, когда в свою очередь схоронят ее. Повторяет, что раньше она сомневалась, кому завещать отцовские рукописи, много лет думала, что отдаст их Игнатию, но, во-первых, он немолод, потом, у него большой приход, заниматься чем-то еще никакой возможности; и вот, взвесив и одно, и второе, она остановилась на мне. Решила, что тем, что осталось от отца, никто лучше не распорядится. Я и, что надо, смогу отредактировать, и с комментариями справлюсь, а если когда-нибудь появится возможность издать Жестовского, сделаю это лучше, чем кто-то другой.
В общем, я не гнал волны́, тихо, как она и хотела, кротко ждал. А потом в три дня Электра ушла из жизни – она была в неплохой форме, бодра, весела, и я с женой и дочерью уезжал в Крым, в пансионат под Керчью, со спокойным сердцем. А когда вернулся – как раз открывал дверь, – звонит отец Игнатий и говорит, что утром в районной лихоборской больнице скончалась Галина Николаевна. Три дня назад инсульт, увезли без сознания, без сознания и умерла. Он ее как раз сегодня собирался навестить, думал соборовать, да вот не успел.
На следующий день, как не стало Галины Николаевны, в наш дом для престарелых приехал отец Игнатий с матушкой Екатериной, и мы втроем принялись разбирать ее вещи. Похоже, отец Игнатий и матушка были готовы к неприятным сюрпризам, потому всё бросили и приехали, а я не знаю, чего ждал – какой-нибудь карты или фамилии, адреса, телефона человека, который через болота сможет меня отвести к блиндажу, где упокоился отец Электры. Но ни для меня, ни для отца Игнатия ничего интересного не нашлось.
Отец Игнатий не скрывал: доволен, что от Электры не осталось ничего, кроме обычного старушечьего набора, плюс четырех литров черносмородинового варенья и коллекции серых шерстяных платков. Похоже, он до последнего ждал от Галины Николаевны подвоха и, когда понял, что напрасно, даже развеселился. Они с матушкой Екатериной переглянулись, и он сказал, что сам отпоет Электру. На похороны и на поминки придет весь приход, потому что Галину Николаевну все любили. Он об этом позаботится и еще позаботится, чтобы поминки были в хорошем ресторане, он знает людей, которые охотно их оплатят.
Ну вот, отца Игнатия – как настоящий шпион, подчистив за собой хвосты, – Электра откровенно порадовала, а я ее скарб перебирал в тягостном недоумении. Не мог смириться, что она не оставила ни единой зацепки, даже пустяшного намека, где, посреди какого болота мне этот самый блиндаж искать. Или где искать человека, который вместе с ней туда ходил, где он живет, то есть его имя, телефон, адрес. И потом еще целый месяц я ждал, всё надеялся, что, может быть, она прямо перед смертью написала мне письмо или отправила открытку, которая идет-идет, а сегодня, как раз сегодня, когда я уже вконец отчаялся, ее кинули в наш почтовый ящик.
И только тридцать лет спустя, собирая для Кожняка трехтомник Жестовского, сутки напролет просиживая в архиве ФСБ, читая том за томом одно следственное дело за другими, я вдруг понял, что никакого второго романа Жестовского нет и никогда не было. Первый был конфискован и, судя по всему, уничтожен, пошел в печь, а о втором, что бы ни говорила мне Электра, даже речи не шло. Его никто и не собирался писать. То есть писал что-то ее отец в конце пятидесятых годов? – да, писал. Привозил из Зарайска на перебеливание и перепечатку? – да, привозил. Но это просто во всё том же его первом романе появилось, как бы точнее выразиться – новое “детское место”, а там плод, который сам собой стал расти и развиваться. Дополнять, достраивать “Агамемнона”, который, может, где и уцелел. Плодом, о котором речь, явилась полная история его скитаний с нареченной невестой, а потом венчанной женой Лидией Беспаловой.
В общем, тут получился такой закрут: отец Электры после лагеря, не зная, что “Агамемнона” больше нет, решил его дописать, а Электра не разобралась, а когда разобралась, поняла, что поезд ушел. Думала, что кинула матери кость, а оказалось, что теперь и с наследством не поймешь. Потому что ничего, кроме “Агамемнона”, отец так и не окончил. Оттого она и играла с собой, всё боялась признаться, обманывала себя и обманывала. То есть, по глупости отдав “Агамемнона” матери, Электра не придумала ничего лучшего, как изобрести второй, уже с начала и до конца “ее собственный” роман отца.
Думаю, всё было именно так, а еще думаю, что на зоне, и не только потому, что несколько десятков людей из-за него погибли, лежат где-то на лагерных кладбищах, Жестовский всё чаще возвращается к своему роману. Спрашивает себя: что было неправильно? Возвращается всякий раз, просыпаясь на нарах, и когда получает письмо от якутки, которую тоже еще затемно будит тяжелый гулкий звон рельсы, просто дело происходит в другом лагере, за пять тысяч километров от его.
Он вспоминает о нем, когда его спрашивают, как он может после этого жить, и хотя по-прежнему уверенно отвечает, что роман в каждом, кто его читал, произвел необходимую работу, да и сам доспел, вошел в настоящую силу, иногда начинает думать, что, может, и погибшие, и они с женой, которые, пусть выжили, но свой лагерный червонец получили – особенно его беспокоит жена, которая столько ему помогала, раз за разом перепечатывала каждую страницу, – всё из-за того, что “Агамемнон” не был дописан.
То есть раньше он, Жестовский, считал, что роман полностью окончен, приведен в то состояние, в котором должен был быть, а тут стал сомневаться, думать, что, может быть, истории его собственной семьи и истории дома Сметониных на Собачьей площадке для “Агамемнона” оказалось мало. Конструкция вышла кособокой и неуравновешенной. Здание не завершено, не достроено.