Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“В Зарайске отец писал, что первое, что он то ли услышал, то ли понял, будучи приволочен в дом, а значит, в тепло, – что сейчас восемь часов вечера. А он помнил, что на станции Пермь-Сортировочная поезд остановился в два часа пополудни, тогда-то его и обобрали до нитки, в довершение всех бед выкинули на платформу.
То есть получалось, что он просидел на лавке целых шесть часов и вот, – рассказывала Электра, – отец, видно, был в таком состоянии, когда ты уже собрался, уже изготовился уйти, а тут тебя хватают и пытаются вернуть обратно. Но разве ты этого ждешь? Похоже, он не был благодарен ни за дом, ни за тепло, не понимал, почему от него хотят то одно, то второе, то третье, почему льют в глотку спирт, за ним бульон, а главное, почему его не оставят в покое, почему безостановочно теребят и тормошат.
Он не просто не был благодарен двум бедным монахиням – ему не за что было их благодарить. Он ведь уже смирился с уходом. Сразу, как его выкинули на перрон, сел на скамейку и стал умирать. Чтобы не было холодно, сначала заснул; так бы и умер во сне. Ушел бы тихо, мирно, со всеми примирившись и всех простив. А они зачем-то тягают его обратно. А зачем? Жизнь ведь нехорошая, страшная штука; слава богу, он из нее уходит; а они не дают, тянут и тянут назад. Будто на его долю мало пришлось, будто свое он еще не отмучился?”
Но всё это он думал вяло, безразлично, потому что сознание то возвращалось, то снова уходило, и додумать до конца ничего не получалось. Сбивался и забывал. А тут один раз, когда его чуть не до полуночи парили в бане, лупили туда-сюда веником, а потом влили в глотку второй стакан спирта, Жестовский вдруг ясно понял, что даже если они и вправду его откачают, всё кончено – руки-то, ноги отморожены, отрежут их за милую душу. Останется обрубок, который себе в рот сам даже куска хлеба положить не сумеет.
И было двое суток полного ужаса, они так или иначе продолжали приводить его в порядок, а он не только что не желал им удачи, наоборот, молил и молил Бога, чтобы у них ничего не получилось. Чтобы он умер, чтобы Господь взял его к себе и назад уже не возвращал.
Электра, пересказывая похождения отца, всякий раз не забывала отметить, что едва она узнала о Лидии, та ей очень понравилась, и дальше она была рада всему, что отец про нее рассказывал, готова была слушать еще и еще. Но он обычно отвечал, что до станции Пермь-Сортировочная знал ее совсем мало, да и тут, кто они друг другу, он и она поняли только через неделю.
“Отец еще лежал, не вставал, хотя приходил в себя довольно быстро, и они втроем, Лидия, Елизавета и он, говорили без умолку. И вот по каким-то именам, адресам, каким-то пустяшным оговоркам он и Лидия вдруг начали догадываться, что когда-то давным-давно были довольно коротко знакомы.
Едва на сей счет возникают первые подозрения, он и Лидия начинают смотреть друг на друга почти с ненавистью, потому что такого вообще не может быть, просто не может быть никогда. И тут же когда тонко, а когда откровенно невпопад принимаются друг друга прощупывать. Каждый надеется, что он первый выведет мошенника на чистую воду. То есть они не хотят в это верить, а кроме того, испуганы и огорчены, потому что была простая, с какой стороны ни посмотри, хорошая история. Было всё понятно: Лидия совершила богоугодный поступок, спасла замерзающего на станции незнакомого ей мужчину, он уже окончательно пришел в себя, и жив и здоров – конечности на месте, то есть не инвалид, – ясно, что он не должен испытывать к Лидии и к другой монахине-сестре Елизавете ничего, кроме благодарности. А тут вдруг получается, что с этим спасением в его и в ее жизни возобновляется бездна старых обязательств, о которых они и думать забыли. И как им с этими обязательствами быть, никто не знает.
Тринадцать лет назад – взято уже из романа, а не из воркутинских рассказов, – они не хотели и слышать о браке, а потом, не сговариваясь, сочли обручение ничего не значащей формальностью, прихотью потерявших голову от происходящего вокруг родителей. Ясно, что сейчас всё поменялось. То, что Лидия, когда он в каком-то тряпье на двадцатиградусном морозе просидел на перронной скамейке шесть часов кряду, сумела спасти ему жизнь, было самым настоящим, самым всамделишным чудом.
Тут всё было чудом: и что она неведомо почему уже почти ночью пошла на перрон, и что там на скамейке в полной темноте его разглядела, и что сейчас он жив и даже не инвалид, но главное, конечно, что он – это он, ее нареченный жених, а она его тогда же, в восемнадцатом году, нареченная невеста. Приняв обет и посвятив себя Богу, он монахом, она монашкой кочуя по стране много лет, они понимали, что Бог налево и направо чудесами не разбрасывается. Что явленное чудо что-то да значит, и теперь им решать, захотят ли они понять Господа, согласятся ли с тем, что Он от них хочет”.
Повторяю, в Ухте ни о чем подобном отец с Электрой не говорил, мельком бросил о чуде и стал рассказывать дальше.
“Да и я, – рассказывала Электра, – лишних вопросов не задавала. Другое дело, когда отец стал возить написанное в Зарайске. Всё же я сделалась на двадцать лет старше, было больше опыта и, к сожалению, больше скепсиса. В общем, я задавала немало неприятных вопросов, интересовалась и одним, и вторым, и третьим. А он, похоже, считал, что полностью от меня зависит и, как ему ни не нравились некоторые темы, на всё отвечал. Поморщится, но вполне корректно объясняет.
Кстати, роману это пошло на пользу, многое из того, что от него слышала, я находила на страницах следующего привоза. В частности, в Москве об их с Лидией отношениях я тоже его не раз спрашивала, говорила, что не понимаю, почему его и ее родители, когда сами изготовились бежать и знали, что он остается в Москве, вдруг захотели их обручить, что за блажь? Будто ничего более важного не было.
Он ответил и то, что сказал, опять же перенес в роман. Начал с того, что его отец, Осип Жестовский, был профессором богословия, читал курс литургики в Троице-Сергиевой академии, а ближайшими друзьями дома была семья профессора математики Московского университета Николая Беспалова.
«У моих родителей, – продолжал отец, – единственный ребенок, то есть я, у Беспаловых тоже единственный ребенок – девочка Лидия. Но ей лишь двенадцать лет, тогда как мне уже девятнадцать, я перевалил середину семинарского курса. Ясное дело, говорить нам особенно не о чем, и знаю я Лидию плохо. Когда Беспаловы приходят к нам в гости, мне интересно разговаривать с отцом Лидии – потому что я увлечен математикой, даже думал записаться на механико-математическое отделение Московского университета вольнослушателем, – а отнюдь не с маленькими девочками. Впрочем, в нашем доме Беспаловы поминаются много раз на дню, и один факт, связанный с Лидией, достоин внимания.
Я привык к укорам матери, что, как они меня ни отговаривают, сколько ни приводят в пример биографии самых разных старцев, я всё равно, будто Алеша Карамазов, едва окончу курс семинарии – хочу принять постриг.
Та же проблема и у Беспаловых – их Лидия, сейчас она в четвертом классе гимназии, едва достигнет совершеннолетия, твердо намерена стать Христовой невестой. Конечно, для пострига необходимо разрешение от ее родителей, пока они категорически против, но известно, что Беспаловы люди мягкие и, если Лидия не изменит решения, рано или поздно уступят. К сожалению, надежд, что она передумает, немного. Лидия и впрямь мало похожа на одноклассниц, уже видно, что из нее выйдет настоящая красавица, а интересуется она лишь божественным. Кроме учебников и обязательной литературы, читает только Священное Писание да сочинения отцов церкви.