Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ученики Георгия Александровича, среди которых были в ту пору Кама Гинкас и Генриэтта Яновская, вспоминают, что Товстоногов в каком-то смысле утратил чувство реальности — ему казалось, что заработанный личный авторитет, устоявшаяся репутация Большого драматического, который вне всякого сомнения стал уже не просто главным театром города, но определял общий культурный климат Ленинграда, позволяют претендовать на нечто большее. Что на него и его театр не распространимы запреты, которыми скованы другие коллективы.
Кто знает, так ли это было на самом деле?
Но как бы ни было, именно в 1966 году возник новый вариант «Идиота», на сцене Большого драматического появился спектакль «Сколько лет, сколько зим…» В. Пановой (как представляется из дня сегодняшнего, недооцененный, может быть, в чем-то немного опередивший время).
Это был переломный период — 10 лет царствования Георгия Александровича в Большом драматическом. И хотя его «внутренние колебания» чаще всего не совпадали с общепринятыми делениями на десятилетние вехи, магия числа, наверное, по-своему довлела. И — кто поручится в обратном? — может быть, эпизод с «Римской комедией» был так внешне быстро исчерпан потому, что Товстоногов готовил силы к ответному удару, к доказательству: Большой драматический не сломить, у этого театра есть огромный резерв, говорить об исчерпанности слишком рано. Этот удар, по его мысли, должен был быть безошибочно точным, как в теннисной партии, но в какой-то мере он должен был стать неожиданным, не сразу ощутимым, не предугаданным никем заранее.
А пока, в ожидании, в процессе внутренней подготовки, в тех ночных сомнениях и смятениях, о которых мы, в сущности, можем только догадываться, наедине с самим собой и своими невеселыми думами, Георгий Александрович, наверное, подобно чеховской Маше только и мог повторять: «У лукоморья дуб зеленый… кот зеленый… дуб зеленый…».
Ничего другого не оставалось.
И, наверное, тогда родились первые, может быть, еще смутные догадки о том, что необходимо перечитать заново горьковских «Мещан» — пьесу, которую он ставил когда-то в Тбилиси со студентами. Пьесу о страшном, давящем все вокруг явлении. Пьесу об иллюзиях, трагически проверенных и смятых временем. Пьесу о людях, самое существование которых внушает ужас и боль…
Товстоногов умел и хотел бороться с обстоятельствами только одним — своим творчеством. Неустанным трудом, напряженной работой мысли, чувств. Чем сильнее оказывался внутренний протест, тем стройнее, спокойнее были его спектакли — словно режиссер таким образом смирял бушующие чувства, рвущиеся из души боль, отчаяние, ощущение безнадежности.
В этом смысле «Три сестры» — спектакль чрезвычайно важный. Это предчувствие, предощущение нового десятилетия в жизни театра. Именно Чехов, «нетовстоноговский» автор, помог Товстоногову произнести печальный и жестокий приговор: атрофия воли. И горькое, на первый взгляд, бессмысленное бормотание Маши о лукоморье, зеленом коте и зеленом дубе выстраивало свою логику происходящего на сцене, в жизни, в ощущении будущего.
Этому нельзя было поддаваться.
Ни в коем случае!
Об этом писала в своей статье Татьяна Шах-Азизова, подчеркивая невымышленную, но и не акцентированную современность спектакля: «…вместо “тоски по лучшей жизни” ленинрадский спектакль делает акцент на ожесточенности этой жизнью. Это более земной чем во МХАТе, горький, жестокий, более критичный по отношению к героям спектакль. Противоречие мечты и действительности здесь как бы снято: жизнь чеховских героев трагична сама по себе, а не только по контрасту с прекрасной мечтой. Эта жизнь враждебна человеку во всем. Умные, светлые люди оказываются ненужными, работа — безрадостной, самые естественные стремления — невыполнимыми. В этом конфликте естественных прав и потребностей любого человека и целого жизненного устройства видится ленинградцам трагизм чеховской пьесы». И далее: спектакль «решен именно как трагедия… лишен лирической, музыкальной интонации, привычной по МХАТу, и строится на контрастах, резких, сгущенных красках, напряженных нервных ритмах».
И во всем этом сказывалась действительно современность, совпадение с эпохой безвременья, с которой так органично рифмовалась история сестер и брата Прозоровых.
Кажется, никто не написал и не сказал о той внутренней перекличке, которую Георгий Александрович Товстоногов не мог не улавливать в повествовании о жизни чеховских персонажей и словно мощным лучом выхваченной из повседневного течения истории, случившейся в провинциальном аэропорту. А ведь пьеса Веры Пановой «Сколько лет, сколько зим…» — в сущности, о том же. О предательстве, к которому привела именно атрофия воли, привычка к чему-то раз и навсегда устоявшемуся, хотя и приевшемуся до оскомины. И, наверное, Товстоногову было важно протянуть эту ниточку, связать воедино два совершенно неравнозначных сюжета: вот прошло полвека, сменился фасон пиджаков, люди стали летать самолетами, молодежь выросла совсем другой, а все так же не складывается прекрасная жизнь под прекрасными деревьями, все так же непонятно, куда летят журавли, зачем идет снег… Впрочем, последнее здесь как раз и становилось понятным: снег заставлял людей остановиться, замереть в отрезанном от всего мира пространстве, чтобы трезво переосмыслить свою несложившуюся жизнь.
Критики заговорили о сходстве сюжета пьесы с «Пятью вечерами», о некоторой трафаретности той жизненной философии, которую предлагал для осмысления театр. Но, кажется, никто не задумался над теми принципиально новыми и современными поворотами, когда рассматривались такие вечные категории, как предательство, к которому приводят эгоизм и ложь. 3. Владимирова в своей статье, опубликованной в журнале «Театр», справедливо отмечала ту общественную опасность, которая скрывается в фарисействе. Люди, неожиданно остановленные посреди давно сложившейся жизни снегопадом, возвращались обратно, не в силах что-либо изменить ни в прошлом, ни в будущем. Они могли лишь с горечью констатировать: молодость ушла безвозвратно…
«А все-таки жаль, что молодость прошла…»
В киноархиве Большого драматического театра сохранился эпизод репетиции «Трех сестер»: еще не в костюмах, еще без грима исполнители сидят в зрительном зале. Ефим Копелян произносит всего лишь одну фразу: «А все-таки жаль, что молодость прошла» и — камера пробегает по молодым, веселым, смеющимся лицам… Над чем они смеются? Что могло так рассмешить их всех в этой фразе?
Если бы знать… Если бы знать…
Они были молоды, счастливы, влюблены в свой театр и в своего режиссера. И, наверное, им казалось, что это не про них, что никогда, никогда не пройдет это ощущение молодости, радости, любимой, единственной работы. Что никогда и ничем не будут поколеблены стены великой империи под названием Большой драматический театр…
На самом деле для Георгия Александровича Товстоногова был чрезвычайно важен тот контрапункт, который жестко прочерчивался и должен был, по его мысли, отчетливо прочитаться именно в двух этих спектаклях, внешне мало между собой схожих — Чехов и Панова, «Три сестры» и «Сколько лет, сколько зим…». Для режиссера было очень существенно раскрыть психологическое наполнение самого этого процесса — атрофии воли, который в разное время, в разных обстоятельствах, совершенно по-разному проявляется, но приводит к одному ощущению, горькому и болезненно-острому: жизнь прошла. И прошла совсем не так, как мечталось, хотелось, верилось.