Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Родится голубоглазый ребенок и мне всю жизнь перевернет! От алиментов я откручусь, на момент зачатия я не вел с Наташкой совместного хозяйства и жениться на ней не обещал. Юридически отцом ребенка будет Меркушин, тут меня любой суд поддержит… А кроме суда, будет ребеночек с голубыми глазами, он вырастет и скажет: «Ну и мразь же ты, папаша! Как же ты, подонок, посмел мою маму одну оставить?» И мне нечего будет ему сказать. Как я объясню ребенку, что у меня с его матерью биоэнергетика не совпадает, что я не люблю ее и не желаю быть ее мужем? Меня впереди ждет встреча с липучей женщиной, а Наташка мне своего ребенка подсовывает. Ну не свинство ли? Чего ей с Меркушиным не жилось? Родился бы голубоглазый ребенок, навешала бы Лене лапши на уши, и он бы поверил, что закон Менделя не всегда действует. У тещи же глаза разные, у самой Наташки глаза не понять в кого. Не в отца, это точно. Он, как и я, был голубоглазым. Маринка голубоглазая. Петр. Одна Наталья в семье кареглазая. Я пока у тещи глаза не увидел, думал, что она Наташку нагуляла где-то».
Насмотревшись на детей, я пошел в райотдел.
«Еще не все потеряно, – успокаивал я себя. – У меня и у Меркушина шансы стать отцом поровну… А вдруг в этой пьесе участвует еще кто-то? Нет, зря я про Наташку плохо думаю. Не потаскуха она, ни в коем разе. Со мной у нее был всплеск души, прощание с увядшей любовью. Не было между нами третьего мужика, только я и Меркушин. Вот кому не позавидуешь! Здоровья нет, работы нет, жены, которая могла бы поддержать в трудную минуту, тоже нет. Ребенок, на которого он сделал ставку, и то не его. А чей? Мой, что ли? То-то теща увещевала: «Не бросай Наташу!» Я бы не бросил, да вот жить с ней не смогу. Жить без любви ради общего ребенка – это условность. Я враг условностей. Пока враг. Запищит ребеночек, протянет ручки, и то, что было условностью, станет осознанной необходимостью».
До конца недели я раз за разом названивал Наталье. Тщетно! Трубку никто не брал. Я даже подумывал, не сходить ли мне к Меркушину, потолковать по-мужски, поинтересоваться, что мне делать: пеленками запасаться или ограничиться дежурными цветочками в конце июля.
«Нет, Меркушин – не вариант, – решил я. – Советоваться мне не с кем, остается ждать, чем дело кончится».
Было теплое летнее утро, в ветвях щебетали мелкие пташки, ласковый ветерок приятно обдувал лицо. По пустынной улице я вел в детский сад мальчика, одетого в матросский костюмчик. Мальчик что-то рассказывал мне, а я думал о своем.
«Зачем Наташка его так вычурно одела? Что за костюмчик по моде конца прошлого века? Пацана же в детском саду засмеют. Все в рубашечках придут, в шортах, а он – с отложным гюйсом на плечах!»
Мы дошли до ворот детсада, мальчишка помахал мне рукой и побежал в группу.
«Надо поговорить с участковым, – решил я. – Пускай местную шпану прижучит, а то собираются в детских беседках по вечерам, наплюют, окурков нашвыряют, а днем детям негде играть».
Откуда-то появился Меркушин и стал с жаром мне объяснять, что надо считать родившегося ребенка общим: моим и его одновременно. Я не стал дослушивать глупца, послал Меркушина матом, и он исчез.
Вечером в раздевалке младшей группы детского сада я одевал девочку лет трех. Девочка капризничала, и мне хотелось отшлепать ее, пока никто не видит. Услышав, как она канючит, в раздевалку вышла раздраженная воспитательница.
– Папаша, вы что, не можете ребенка собрать? – строго спросила она.
Я немного помедлил с ответом, подтянул девочке колготки и сказал:
– Я могу ребенка одеть, но прошу вас объяснить странную метаморфозу: утром я привел к вам мальчика, а вечером вы отдаете мне девочку. Странно как-то, вы не находите?
– Мужчина, – нахмурилась воспитательница, – вы что, не хотите ребенка забирать?
– Почему же не хочу! – с вызовом ответил я. – Вы прекрасно видите, что я уже одел девочку, но вы мне объясните – мальчик-то куда делся?
– Ах так! – повысила голос воспитательница. – Пойдемте к директору, будем там разбираться!
– Папа! – захныкала девочка. – Не ходи к директору, пошли домой! Я к маме хочу, застегивай мне сандалии, и пошли!
…Внезапно я вздрогнул всем телом и проснулся. Я лежал в своей комнате на кровати. Этажом ниже громко вещал о перестройке Горбачев.
«Вот ведь сволочь! – в бессильной ярости подумал я. – Какая нафиг перестройка! У меня девочка с тонкими косичками, у нее зубы режутся, а он про перестройку толкует! Кому нужна его перестройка, если в магазинах продукты только по блату достать можно, а за водкой очереди на полкилометра? У меня ребенок капризный растет, а он о новом мышлении проповедует!»
Я встал, надел домашнее трико, сунул ноги в туфли и пошел разбираться с Горбачевым.
На втором этаже, вытянув ноги поперек коридора, сидел на полу сосед снизу. Он был без обуви, в рваной майке и поношенном трико с вытянутыми коленями. Сосед безучастно смотрел в стену перед собой.
– Это у тебя Горбачев говорит? – строго спросил я. – Заткни ему рот, или я мозги тебе вышибу!
– Ничего не могу сделать, – безразлично ответил сосед. – Дверь захлопнулась, ключи в комнате остались.
Я осмотрел замок. Ничего сложного. Любой тонкой пластиной открыть можно.
– У тебя вилка есть? – спросил я.
Сосед из внутреннего кармашка трико достал обычную алюминиевую вилку. Я отжал ею ригель замка, открыл дверь, вошел внутрь. На столе у окна стоял новенький транзистор «ВЭФ», из него громко, на всю общагу, вещал Горбачев. Я открыл окно, схватил транзистор за ручку и хотел метнуть его на улицу, но сосед взмолился:
– Пожалуйста, не выбрасывай радио! Посмотри, у меня ничего нет: ни жены, ни детей, ни телевизора. Только один транзистор. Будь человеком, не лишай меня последней радости в жизни.
– Хорошо, – согласился я. – Оставлю я твой приемник в покое, но ты переключи его на другой канал. Песенки поставь или новости послушай, но Горбачева чтобы я больше не слышал!
– Ничего не получается! – признался сосед. – Я пробовал поискать другую волну, но везде только он.
Я покрутил ручку настройки. Действительно, по всем каналам был один Михаил Сергеевич.
– К утру он успокоится, – заверил сосед. – Он всегда перед рассветом спать уходит, и тогда развлекательные каналы начинают работать.
– Сделай его тише! – велел я. – Еще раз он меня разбудит, тогда пеняй на себя – приду и выброшу в окно и тебя, и его.
Сосед обрадовался, убавил на транзисторе громкость, достал из хлебницы черствый кусок хлеба.
– Прими от меня скромную благодарность, – сказал он, протягивая хлеб. – Больше ничем тебя угостить не могу, сам видишь, живу я голодно, как монастырская крыса.
Под продавленным диваном кто-то заскребся, завозился, и в щель между диваном и полом высунулась тощая крыса.