Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты что здесь делаешь?
Не спрашивай, прошипел он.
И что это такое на тебе надето?!
Не спрашивай, прошипел он снова.
Он не только был практическим голым, он еще и весь лоснился, как новенькое авто, его умащенное маслом тело сияло в свете ламп. Из глубины квартиры доносился гул голосов, стук тарелок, перезвон бокалов.
Твой костюм в комнате для прислуги, сказал вышибала-эсхатолог, это на самом верху. Я сделал шаг вперед, но он помотал головой и ткнул пальцем: у тебя за спиной. Поднимешься по черной лестнице.
У меня за спиной широкие ступени главной лестницы кольцами обнимали застекленную шахту лифта. С другой стороны от лифта, за дверью, была еще одна лестница, поуже и потемнее. Я поглядел на ступени, поглядел на него и спросил: так что, мы с тобой сейчас на маневренной войне или на позиционной?
Он скривился и захлопнул дверь прямо у меня перед носом. Я поднялся на пятый этаж, на шестой, а затем – одолев последний лестничный пролет – и на самый верх, на чердак, вход в который сторожил один из Семи Гномов – этого гнома звали Вошкой, и мне совсем не хотелось выяснять почему. Нам нем был тюрбан, красный парчовый жилет, надетый на голое тело, шаровары из белого шелка, осевшие пузырями на щиколотках, и вышитые лиловые шлепанцы с загнутыми носами. Ни о чем, блядь, не спрашивай, прошипел он, открывая дверь и жестом показывая, чтобы я заходил. И вообще забудь то, что видел.
Может, тут, конечно, был и чердак, но в отличие от квартиры, где жили мы с Боном, краска здесь не отваливалась от стен, паркетный пол не был зашаркан, а по окнам не разбегались трещины. В первой комнате стояла вешалка с костюмами, Ронин перед зеркалом повязывал бабочку. Он кивнул в сторону вешалки.
Сегодня ты раздаешь товар, сказал он. Наденешь на себя настоящие вьетнамские шмотки.
Сам Ронин был одет по повседневной колониальной моде: белый льняной костюм, белая льняная рубашка, коричневые оксфорды. Мои вьетнамские шмотки оказались коричневым аозаем и черными шелковыми штанами, к ним прилагалась черная фетровая шляпа, прикид чолонского гангстера двадцатых годов – вульгарный нарядец, который мне даже понравился.
Шоу, детка, будет еще то, подмигнул мне Ронин и направился в соседнюю комнату. Идем.
В помещении я насчитал тринадцать девочек, каждая – на 90 процентов голая и на 100 процентов равнодушная, все они прихорашивались под надзором экспрессионистической мадам, одетой в блестящий обтягивающий брючный костюм из какой-то ткани, больше похожей на материал для скафандров. Три чернокожие девочки, еще три – явно арабки или уроженки Северной Африки и три белые девочки, настолько белые, что и выглядели совсем как белые – блондинка, брюнетка и рыжая. Остальных я уже знал – Утренний Пион, Прекрасный Лотос, Крем-Брюлешка и Мадлен. Когда мы с Ронином вошли, девочки окинули нас взглядами и затем снова занялись своим превращением из привлекательных от природы девушек в зажигательное оружие женского пола. В комнате было шумно от болтовни и рева фенов. Увидев меня, Крем-Брюлешка скривилась, зато Мадлен мне подмигнула. Совсем неудивительно, что у меня сильнее забилось сердце и участилось дыхание при виде такого количества безупречной, сияющей и практически безволосой плоти и всех этих обнаженных, бойких грудей – единственным намеком на приличия тут были кружевные трусики, столь же несерьезные и заманчивые, как реклама на телевидении. А вот что меня удивило, так это заворочавшаяся в кишках тревога, забурлившее как диарея отвращение, испортившее мне все удовольствие.
Понимаю, прошептал Ронин, словно внедрившись по крайней мере в одно из моих сознаний. Понимаю.
Когда начали собираться гости, я уже был в костюме. Мы с вышибалой-эсхатологом встречали гостей в холле, на первом уровне трехэтажной квартиры. Комната была уставлена пальмами в горшках, на полу лежал восточный ковер, обреченный на то, чтобы по нему ходили, не снимая обуви, – чего никогда бы не случилось на настоящем Востоке, – а на стене висела китайская картина, пейзаж с туманными горами и крошечным человечком, который взбирался по горной тропе и казался совсем карликом на фоне окружавшей его величественной природы и написанного на китайском стихотворения, которого я не мог прочитать, потому что китайцы не настолько добросовестно колонизировали мой народ. Помимо этого, атмосферу создавали благовония, курившиеся в каждой комнате, и расположившийся в углу гостиной джазовый квартет. Ударник, бас-виолончелист, саксофонист-альтист и пианист, все в броских, блестящих костюмах, двое – в шляпах «пирожком», обладатели американских паспортов и наследователи самой модной, самой аутентичной джазовой родословной: Чикаго, Новый Орлеан, Гарлем, Вашингтон, округ Колумбия. Я болтал с ними до прихода гостей и поразил их своим американским английским и пониманием американской фразеологии и культуры, в том числе и джаза, к которому питал страсть мой наставник, профессор Хаммер, отдававший предпочтение кул-джазу и бибопу. Поэтому и я мог сыпать именами – Чарли Паркер, Телониус Монк, Диззи Гиллеспи, Элла Фицджеральд, Билли Холидей и так далее. Слыша эти знаменитые имена, члены квартета кивали. Как и я, они были беженцами, только в их случае они сбежали из дряблого чрева хамоватого американского расизма белых – и прямиком в объятия самодовольного, самоуверенного расизма парижан. Когда я заговорил с ними по-французски, солист покачал головой и прошептал: нет, друг, мы не говорим по-французски. То есть мы говорим по-французски, но не тут. А если и заговорим, то надо говорить на нем плохо, как американцы, понимаешь? Будем хорошо говорить по-французски, и они подумают, что мы из Африки. Они к нам отлично относятся, когда считают американцами, но стоит им подумать, будто мы африканцы…
Они нас с говном мешают, сказали остальные трое.
Квартет играл Декстера Гордона, когда начали съезжаться гости, все в отличном настроении, да и с чего бы ему быть плохим? Джаз-бэнд из настоящих черных американцев играл джаз, а джаз – это ж величайший вклад Америки в мировую культуру, если, конечно, под культурой понимать нечто достойное зваться великим, а не кое-какие другие и тоже весьма примечательные вклады Америки в культуру двадцатого