Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Верный своей репутации великого сфинкса, глава государства разрешил премьер-министру объявить трехдневный национальный траур, но сам хранил молчание. Его позиция вполне соответствовала определению политики, которое он несколькими годами ранее, еще на пути к вершинам власти, дал в одном ныне почти забытом интервью: политика – это искусство ждать и заставлять ждать, чтобы затем появиться внезапно, как мессия, или пророк, или как гром среди ясного неба, и во всем своем величии обратиться к исстрадавшимся людям с вопросом: «На что вы жалуетесь?» – подразумевая под этим: «Я – единственная панацея от всех зол». Что это означало? Что timing is everything[22]. А если взглянуть шире? Что политика в его глазах – это продуманная конвертация правильно понятого людского горя.
По общему мнению, однако, ему не стоило рассчитывать на спад напряженности. Лидеры марша кричали, что политиканам надо всадить пулю в голову, наполнить ими, как майскими жуками, вонючие застенки службы безопасности или пустить им слезоточивый газ прямо в пасть, чтобы не помешали 14 сентября принести народную, искреннюю, братскую дань памяти Фатимы Диоп, их товарища по борьбе.
Мой необъявленный приезд 6 сентября вызвал удивление. Четыре года я не возвращался в Сенегал и вдруг в один прекрасный день заявляюсь без предупреждения. Мне было немного стыдно признаваться родителям, зачем я приехал. Поэтому в тот вечер я ничего не сказал. Объяснил свой приезд ностальгией, потребностью увидеть и лучше узнать младших братьев, желанием очутиться в родных стенах, подышать родным воздухом. Если я расскажу об истинной причине своего приезда, меня никто не поймет, думал я. Почему ты не предупредил, что приедешь, спросил отец, мы бы устроили праздник в твою честь. Я ответил, что лучшие праздники – это те, к которым не готовятся заранее, и что сегодняшний вечер наполняет меня ликованием.
Мама оказалась менее легковерной или более склонной к панике и, несмотря на радость встречи, задала больше вопросов. «У тебя проблемы с документами? Тебя выслали? Ты что-то натворил во Франции?» Обстановка в Сенегале была напряженной еще до трагедии 7 сентября, и это навело ее на мысль, что я вернулся по политическим причинам. Она решила, что активисты из Ба Му Сёсс, среди которых был мой друг детства Шериф Нгаиде, хотят завербовать меня в свою организацию.
Она не унималась. В течение вечера она еще несколько раз заводила со мной этот разговор, выпытывала, что я думаю о политической ситуации. Я ответил, что ничего не думаю (это была правда: я уже два года как перестал следить за ситуацией в Сенегале). Ответ ее удивил: она сказала, что в последние годы читала мой блог, в котором я высказывал мнение обо всем на свете, притом весьма уверенно. Так неужели у меня нет своего мнения о ситуации в родной стране? Я не сдался и еще раз повторил, что ничего не думаю о положении в Сенегале. Мама немного ослабила хватку. У нее, разумеется, имелось собственное мнение о политическом кризисе, из-за которого молодежь митинговала уже несколько месяцев. Я приготовился его выслушать. И мама тоном пророчицы сказала: «Это плохо кончится, молодые будут умирать, а матери плакать; одной рукой будут открывать дела, а другой тут же их закрывать; будет много жертв, за которые никто не ответит, а в итоге ничего не изменится, вот и все».
Политическая аналитика мамы вызвала у меня улыбку: лаконично, критично, катастрофично. Я сказал ей, что ее консерватизм – от склонности к панике. А отец сделался революционером от угрызений совести. Он надеялся увидеть большой политический сдвиг, который его поколение, хоть и крайне политизированное, не сумело совершить в молодости.
– Мы думали, что объявление независимости уже само по себе станет этим решающим сдвигом. Мы слишком поздно поняли свою ошибку…
Он почти извинялся за то, что ошибся. Но я не собирался осуждать его. А вот страна, которую он в свое время помогал строить, напоминала ему каждый день о том, что упустило его поколение. С тех пор как отец ушел на пенсию, он начал пересматривать свои политические взгляды. Я находил, что теперь он настроен гораздо радикальнее. Нет, поправлял он меня, он просто стал менее наивным. В тот вечер он говорил: «Я жду, что молодежь возьмет дело в свои руки». Он хотел выйти с ними на улицу.
– Это мы еще посмотрим, – сказала мама. – Если ты думаешь, что я позволю тебе выходить из дому, когда у тебя все хуже со спиной…
Отец все упрощал. Мама все драматизировала. А я смотрел, как они разыгрывают этот старый скетч, столь же смешной, сколь и трогательный. Я был счастлив их видеть, и в то же время мне было грустно. Но к этому, по крайней мере, я был готов.
«Я была готова к тому, что рано или поздно он уйдет, – говорила мне Сига Д., повторяя рассказ гаитянской поэтессы, услышанный в их последнюю ночь. – Я так и не смогла его забыть. Наши отношения были похожи на нескончаемую бурю, но каждое затишье стоило того, чтобы перетерпеть шквал. В конце концов я поняла, что шквал люблю тоже. Он нечасто бывал в артистических и литературных кругах Аргентины. Конечно, если у него не оставалось выбора, он там появлялся. У него было мало друзей. Он восхищался творчеством Борхеса, но его ближайшими друзьями были Гомбровиц и Сабато. Думаю, он спал со всеми красивыми женщинами, какие встречались среди интеллигенции Буэнос-Айреса, – и со всеми некрасивыми тоже. Я уверена, что он спал и с Викторией Окампо, и с Сильвиной Окампо, а возможно, с обеими сестрами одновременно. Это был очень странный отшельник. Он не стремился бывать там, где следовало бывать. Но когда он там появлялся, то без всяких усилий с его стороны, как бы помимо собственной воли, к его смущению, раздражению, чуть ли не стыду, от него исходило неодолимое очарование; очарование не только физическое, но и духовное, я бы даже сказала, ментальное, если бы это слово несло хоть какой-то смысл. При этом он не был особенно разговорчив. Он не стремился произвести впечатление. Не жаждал ослепить остроумием, не прибегал к уловкам риторики или другим ухищрениям и приманкам, которые использует для соблазна интеллектуал. Однако он соблазнял. Это была черная звезда, но она сияла ярче других. Не думаю, что в нем привлекала тайна. Или, во всяком случае, дело не только в тайне. Такое психологическое объяснение было бы слишком простым. Была