Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Австрийцы, предпринявшие наступательное движение до рассвета, уже приближались к полугоре. Не видя перед собой неприятеля, они, хотя с усилием, однако подвигались вперед.
Черногорцы только ждали условного знака к нападению.
Я вовсе не намерен подробно описывать это кровавое дело; я хочу рассказать только один эпизод его, но невольно увлекаемый воспоминаниями, часто сбиваюсь со своего рассказа в сторону. Меня впрочем несколько успокаивает то, что о деле этом долго не говорили у нас, и русским оно известно только по немецким источникам, следовательно в искаженном виде. Австрийцы, как мы уже сказали, не придавали или не хотели придавать большего значения «нестройным, по их выражению, толпам бродяг, способных к грабежу, а не к битве с регулярным войском». Черногорцы, привыкшие к войнам турецким, в свою очередь не слишком высоко ценили регулярное войско; для них какое-нибудь племя Готти было гораздо опаснее слабодушного и слаботелого низама. Заметьте еще, что австрийская армия в то время страдала тою же язвой, от которой и наша излечилась только после крымской войны; это – недостатком одиночного развития солдата: в массе он хорош; он составляет часть правильной машины, действующей посторонней волею и мыслью; но оставшись один или в группе подобных себе, предоставленный собственным средствам – он погиб. В описываемом нами деле этот недостаток оказал самые пагубные последствия для австрийцев. Конечно, повод был затеян бессмысленно: каким образом послать в горы, изрытые обрывами, усеянные острыми камнями, стройные ряды солдат, в их тяжелом вооружении и наконец в сапогах, в которых нельзя сделать несколько шагов по утесам. Мы сами принуждены были бросить сапоги и надеть черногорские опанки, как ни жестки они для непривыкшей ноги.
С невольным замиранием глядели мы на эти ряды отличного войска, которые по мере вторжения в горы все расстроивались более и более, карабкались на камни, скользили, падали. Они были уже под выстрелами неприятеля, не заметив его. Вдруг, по данному знаку, со всех сторон, из-за каждого камня, из каждой рытвины взвился дымок; раздались перекатные выстрелы, и офицеров, шедших смело впереди рядов, почти не стало. Черногорцы редко делают промахи, а тут они могли бить по выбору.
Солдаты однако продолжали свое дело: машинально, бессознательно, смело карабкались вперед, стреляя – не видя в кого, идя – не зная куда и зачем. Только пастровичане, католическое славянское племя, которые отстаивали свою землю, и потому шли с австрийским отрядом, далеко опередив солдат, уже наносили нам вред во фланг; но тут, при виде расстройства австрийцев, и они дрогнули, и остановились. Еще несколько выстрелов – и по движению негушского знамени вперед, черногорцы как бы чудодейственной силой выскочили из-за камней и кинулись в кинжалы. Ошеломленные этим внезапным появлением, истомленные трудным и непривычным переходом, очутившись без своих офицеров, солдаты гибли почти без сопротивления. Нужны были все усилия, чтобы остановить движение черногорцев на границе и не допускать их нарушить неприкосновенность австрийской территории. Среди самого торжества победы мы думали о средствах к примирению.
Резня была страшная, поражение совершенное. Повсюду разметанные изуродованные тела, легкий пар свежей крови, стоны умирающих, крики победителей, казалось приводили в какое-то опьянение черногорцев. Незнающие утомления, они гикали, стреляли, ликовали, ради потехи перебегали друг к другу, прыгали как козы с камня на камень, для того только, чтобы поднять какую-нибудь ничтожную вещь, оставленную неприятелем.
Все это поле смерти с такою страшною, дикою обстановкою, конечно могло бы навести на многие печальные мысли; но нам было не до них. Приведя в порядок отряд, мы дали знать австрийским властям, чтобы поспешили убрать своих мертвых и раненых, тем более, что солнце начинало жечь невыносимо. Переговоров о перемирии мы ждали от неприятеля; не нам же было просить их. Между тем известили владыку о победе. Мы решились: если австрийцы будут трактовать с Черногорией по-прежнему, – свысока, идти напропалую, воспользоваться победой и паническим страхом войска и грянуть с двух сторон на Бокку. Черногория подымалась и в трепетном нетерпении ожидала этой минуты. Между тем раненых сносили к нашему стану, под тень утеса и кое-какого намета, из черногорских струк. В числе первых принесенных поразил меня тот самый юноша, которого накануне я еще видел таким веселым, таким смеющимся. Прекрасное лицо его было бледно как полотно, глаза полураскрыты, смерть царила над ним. Я наскоро расстегнул сюртук; кровь сочилась из небольшой ранки в груди; пуля пробила ее и засела в спинной кости. Черногорец, служивший у нас за доктора, махнул рукой, и не стесняясь тем, что раненый мог понять его, сказал вслух, что тут ничего не поделаешь. Я почувствовал легкое пожатие руки умирающего. «Пить!» – произнес он. Когда дали ему напиться и освежили его лицо водой, он как бы очнулся, хотел приподняться, кровь хлынула из раны; мы изорвали рубаху, чтобы унять ее. «Не нужно…, – произнес он, – смерть близка… не откажите в одной просьбе… ведь мы не враги с вами…» О, сколько в это время в лице его выражалось доброты, детского чистосердечия, любви; как хорош он был, и как весело бы ему жилось, если бы дикая воля немца не заставила его жертвовать своею жизнью за тех, кого он в душе своей ненавидел, если бы детская душа его была доступна ненависти.
Я с жаром обещал ему сделать все, что он пожелает. Вероятно, выражение моего лица доказывало ему, что я не изменю обещанию: он дружеским взором поблагодарил меня.
– Снимите этот медальон с шеи… вы спасли его от святотатственных рук черногорцев, спасите его от оскорбительных взглядов и еще более оскорбительных толков австрийцев… Покажите…
На одной стороне его был портрет молоденькой, прелестной девушки, с русыми волосами и темно-голубыми глазами. Трудно было бы признать ее итальянское происхождение, если бы тонкие черты лица, черные брови и гордый, повелительный вид, который странно согласовался с ее ребяческой молодостью, не изобличал его. Умирающий глядел с нежной любовью на портрет; глаза его блистали тем внутренним огнем, который сжигал его; они впились в портрет, и только обессиленная рука опустила его.
– Скажите ей…, – произнес он прерывистым голосом, – что я разрешаю ее… пусть забудет… пусть будет счастлива с другим… я хочу этого. Возвратите ей обручальное кольцо и письма. А ей…, – продолжал он, приподнимаясь медленно и глядя на оборотную сторону медальона, где портрет