Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Манин явился в это сборище и своим могучим голосом заставил его стихнуть и повиноваться; он объявил, что не здесь, под влиянием все увлекающей страсти, должен решаться подобный вопрос, но в собрании депутатов от всех городов, оставшихся еще во власти Венеции, и по хладнокровном и здравом обсуждении. Народ повиновался. В общем собрании депутатов Манин потребовал именем отечества единодушия, и ради этого единства принес себя в жертву и сам предложил присоединение Венеции к Пиемонту, только бы получить от него помощь. Восторженные его речью депутаты кинулись к нему, убеждая его остаться во главе нового правительства короля Алберта; но он ответил, что может жертвовать лично собою, но не своими началами; – и его, изнеможенного под влиянием стольких ощущений, его, привыкшего господствовать над всей площадью св. Марка, залитою народом, почти на руках вынесли из собрания.
Господство короля Альберта в Венеции продолжалось два дня. Его поражение и несчастный договор с Австрией разорвали узы, связывавшие его с другими провинциями. Венеция оставалась одна, окруженная отвсюду австрийскими войсками; народ опять потребовал Манина – и Манин явился во главе Венецианской республики. Тут начинается геройская, почти беспримерная борьба одного города с целой империей, которая окончив войну в других местах, устремилась на Венецию.
Но я увлекся этой в высшей степени привлекательной личностью, спешу обратиться к своему предмету.
Палаццо гр. А-ни я нашел на этот раз не только обитаемым, но чрезвычайно оживленным. Он служил местом соединения людям всех партий, всех оттенков восставшей Италии. Графиня А-ни, уже старуха, изнеможенная бедствиями семейной жизни и государственными событиями, жестоко задевшими ее, успела своим умом, силою характера и непреклонною волею соединить эти разрозненные члены, не боясь их частых столкновений у себя в доме; она противуставила всем их утопиям одну общую цель, которой должно было достигнуть прежде всего и помимо всего; полная благоговения к духовной поэзии Манцони, некогда связанная с ним тесною дружбой, эта необыкновенная женщина пользовалась с тем вместе уважением людей самой крайней партии, которые при ней не дозволяли себе никаких выходок социализма или материализма. Так точно в 1814 г. жилище г-жи Траверси служило убежищем партии так называемых «чистых итальянцев», мечтавших тогда уже об освобождении Италии от чужеземного ига; но чтоб привлечь к себе и соединить воедино эту партию, скрепя ее своим именем и влиянием, Траверси должна была прибегнуть к другим средствам, к оружию другого рода – это к своей красоте и кокетству. Что делать! Иные времена, иные нравы! То было, так сказать, накануне венского конгресса.
В комнаты входили и из них выходили люди всех званий, всех возрастов, мужчины и женщины; никто о них не справлялся, никто не докладывал: время было критическое, не до церемоний. Я последовал за другими. Первые комнаты завалены были разными принадлежностями госпиталей; тут шили белье, готовили корпию и разные аптекарские снадобья. Надо сказать, что графиня А-ни пожертвовала большую часть своего состояния и сделала значительные сборы во всех краях Европы для освобождения Италии, и потому к ней обращались отвсюду; и на ее счет заказывались даже военные снаряды. Я спросил какого-то приветливого господина: где хозяйка? Тот указал мне старушку лет под шестьдесят высокого роста, худую, с большими черными глазами, чрезвычайно подвижными, оживлявшими бледное, изрытое морщинами лицо; как будто в одних глазах сосредоточивалась вся жизнь этого полуотжившего существа. Я подошел к ней и просил позволения сказать ей несколько слов наедине. «Это все дети одной семьи, деятели одного великого дела, можете говорить смело при них», – отвечала она.
Я назвал свое имя и хотел прибавить несколько слов, чтобы припомнить ей соединенные с ним события, она не дала мне договорить. Глаза ее загорелись. Рана не зажила в течение десяти лет. Достаточно было одного намека, легчайшего прикосновения к ране, чтобы она отозвалась в душе жгучею болью.
– Пойдем, – произнесла она прерывисто, опираясь на мою руку. Окружавшие нас тревожно переглянулись.
– Ничего, – произнесла она, подавив свое волнение и быстро оправившись, – это мои домашние дела. Видите ли, я не совсем отрешилась от них, не вся еще отдалась нашему великому делу и подаю вам дурной пример собой; но будьте покойны, я немного минут посвящу для них и, верьте, это последние минуты, что я отняла от своего служения родине.
Вошедши в кабинет, она чуть не упала от усилий, которые делала над собой; я поспешил усадить ее в кресла; несколько минут она молчала, закрыв платком глаза; наконец глубоко вздохнув, она обратила ко мне свое грустное лицо. «Дочь моя часто повторяла о нем; ваши немногие слова глубоко сохранила она в памяти; это было единственное сокровище, которое она сберегла для меня».
– Я писал вам несколько раз, я спрашивал куда доставить ваш портрет, который я не хотел предоставить на произвол случая.
– И хорошо сделали: я не получила бы его, как не получила и ваших писем; ведь они шли через Австрию!
Я подал ей портрет.
– Кровь! Его кровь! – произнесла она трепещущим голосом и судорожно прижала к устам своим портрет; она на минуту замерла над ним.
Да, что бы ни говорила эта исполненная героизма женщина, но в это время я видел ясно, что она любила своего сына не менее родины, если не более: она прежде всего была мать!
Я рассказал ей