Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего-с? – грубовато, словно недовольный официант, спросила Дуняшка, отерла пальцами глаза.
– Бутылку мадерцы на стол. И посуду! Еду кое-какую обязательно поставь.
– Да там есть!
– Поставь к той, что есть.
– Не беспокойтесь, Григорий Ефимович, мы с женой кое-чего прихватили с собой. – Батищев приподнял корзину, сплетенную из нарядно раскрашенной лозы. – Тут все есть.
– Это оставь, – махнул рукой Распутин, потом ткнул пальцем под вешалку, где красовалось несколько лакированных галош и выходные боты «старца», а также ярко начищенные сапоги, тоже выходные, для улицы, сшитые на немецкий манер, вытяжные. – Туда вон определи пока свою корзинку. Дунька потом разберется. Пошли в залу!
Он взял за локоток Ольгу Николаевну, что-то в нем дрогнуло, поплыло – в Распутине исчезла всякая жесткость, совсем исчезла, даже намека на нее не осталось, походка сделалась цыганской, вихляющейся, в следующий миг от Распутина начало исходить какое-то одуряющее нежное тепло, это Ольга Николаевна почувствовала сразу же, она ощутила легкое головокружение, попробовала освободить свой локоть, но Распутин держал его цепко.
– В залу прошу, в залу, – пригласил он, обернулся к Батищеву, который ставил корзину с едой под вешалку, повторил воркующе: – В залу…
В зале на столе стояло фаянсовое блюдо с огурцами, присыпанными ветками укропа, от которых исходил кислый дух, во втором блюде была сваренная в кожуре картошка, в глиняной, с искусственным плетением корзинке был нарезан хлеб, начавший уже черстветь.
Впрочем, Распутин никаким хлебом не брезговал, ни черствым, ни получерствым, ни свежим, хотя свежий хлеб любил очень – больше всего, пожалуй, даже больше муксуна и сладкой красной рыбы белуги, привозимой ему с Волги от Хвостова. Белугу Распутин ценил особо. Еще – северного сига, осетра и остяцкие породы рыб, популярные в Тобольске и в Покровском, – щокура, сырка, нельму, тугуна, пелядь.
Сели за стол. Распутин сел по одну сторону от Ольги Николаевны, Батищев – по другую.
– Сейчас уху будем есть, у нас сегодня хорошая уха, – вспомнил Распутин.
– Что вы, что вы, – слабо запротестовал поручик, – не тревожьтесь о еде, пожалуйста.
– В моем доме не принято отказываться, – строго заметил Распутин, – что с кухни приносят, то и едят. Если у меня в доме есть уха, значит, я делю ее на всех. А уха у меня вкусная, на двойном бульоне: первый – ершовый, второй – свой собственный.
Распутин засмеялся, ему показалось, что он удачно пошутил, нагнулся к Ольге Николаевне, смахнул себе в ладонь несколько крошек, лежавших перед ней на столе, выпрямился.
– Дуняшка, где ты там? – Потом, потишив голос, пояснил: – Крошки на столе – хорошая примета. К деньгам… Дуняшка!
– А вот в ладонь их смахивать нельзя, – мягко проговорила Ольга Николаевна.
– Что, плохая примета? – испугался Распутин.
– Не самая лучшая. Денег может и не быть.
– Ай-ай-ай, – запричитал Распутин. – А я-то, дур-рак, я-то… Всю жизнь крошки в ладонь смахиваю. Но ничего, у меня Симанович есть, мой секретарь. Он – ходячий кошелек, крошки в ладонь не смахивает, поэтому деньги у него всегда имеются.
В залу вбежала Дуняшка, прижимая к груди две бутылки мадеры.
– Извините, в кладовке застряла.
– Уху нам подавай, – строго сказал ей Распутин, – и попроворней! А где Матрена?
– Ушла ненадолго. – Дуняша шустро отвела глаза в сторону. – Скоро вернется.
Распутин засек ускользающее движение Дуняшкиных глаз, подумал с ленивой злостью: «Если моя Матрена пойдет в меня, такой же блудливой будет – тогда ой-ой-ой, это беда… Когда мужчина блудит – это обычная вещь, норма жизни, но когда женщина начинает ходить налево-направо, давать и нашим и вашим – это все! Пусть уж лучше в мать Матрена выдастся, мать-то, Прасковья-то Федоровна, нормальная баба. Если я засеку, что Матрена завела шашни – высеку и ее, и его. Кем бы он ни был».
– Матрена – это моя дочь, – пояснил помрачневший Распутин, – учится здесь в Институте благородных девиц и помогает мне по хозяйству. Ладно, подавай уху, – отгоняя от себя мрачные мысли, вторично приказал Распутин.
Дуняшка кивнула, вид у нее сделался скучным и сонным. Но хоть и сонная она была, а сообразительности и быстроты не теряла.
– Сейчас, я сейчас, – звонко проговорила она и исчезла,
Слово «сейчас» Дуняшка произносила на деревенский лад: «Сичас».
– Ну-с, дорогие гости, что вас привело ко мне? Вы, как я понимаю, собираетесь на фронт. – Распутин внимательно посмотрел на поручика, и тот невольно подумал, что Распутин умеет читать чужие мысли.
Повертев в руках хрустальную стопку, поручик кивнул, потом поставил посуду на стол, поправил руками рассыпающиеся волосы и сказал:
– Не совсем так.
– А как? Чего-то я ничего не понимаю. – Распутин вздохнул, пожаловался Ольге Николаевне: – Старый я стал, что ли?
– Что вы! – Ольга Николаевна сделала успокаивающий жест. – Георгий не только артиллерист, но и хороший штабной офицер, прекрасно разбирающийся в армейской и флотской тактике, в разведке, знающий морское артиллерийское дело, и вы представляете – вдруг его направляют в пехотный полк, в армию Брусилова. Согласитесь, Григорий Ефимович, это же нонсенс: штабной офицер, артиллерист, закончивший академию, – и вдруг атака в пешем строю… с винтовочкой в руках наперевес… А, Григорий Ефимович? Нонсенс ведь?
– Ага, – согласно кивнул Распутин, немного смущаясь звонкого иностранного словца. – Значитца, в штаб хочешь? – Он вновь внимательно посмотрел на Батищева.
– Это моя военная специальность, Григорий Ефимович, этому меня учили. – На щеки Батищева наползла легкая стыдливая краснота. – Это мое дело… В атаку я готов ходить, но пользы от меня будет больше в штабе…
– А пули ты, милый, боишься? – неожиданно спросил Распутин, сощурился колко.
– Боюсь, – честно ответил Батищев. – Смерти все боятся, нет таких людей, которые не боялись бы. Если человек говорит, что не боится смерти, я не верю ему.
– Молодец! – похвалил Распутин поручика и, поймав его недоумевающий взгляд, пояснил: – Молодец, что правду говоришь! Если бы ты стал финтить, изображать из себя храбреца, я бы это сразу засек и стал бы относиться к тебе иначе.
– Врать не приучен, – смутился Батищев и покраснел еще больше.
– А немца боишься?
– Немца не боюсь. Вот кого не боюсь, так это немцев.
– Почему?
– Да немец, Григорий Ефимович, такой же человек, как и я. Та же плоть, те же кости, те же нервы, та же боль – все то же. Он ничем не отличается от русского мужика, от крестьянина или графа, имеющего свой роскошный особняк в Петрограде. Повторяю – все у немца то же…
– С той только разницей, что у нас графа вряд ли встретишь в пехотном строю с винтовочкой в руках.
– У немцев так же. Но хотите верьте, хотите нет, но у нас, Григорий Ефимович, такие графья имеются.
– Это бедные графья. Они уже больше простые мужики, чем графья, крестьяне какие-нибудь, орловские или воронежские. А вот богатого графа на фронте ты не встретишь. Богатый