Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, frater, но также – в первую очередь – parens: таковы те, кого убивают в Риме (и мы добавим, что для полного разрушения familia, где раб является «ребенком», раб тоже принимает участие в резне, убивая своего господина). Среди других текстов об этом свидетельствует «Фарсалия» Лукана:
Убить брата, как Ромул убил Рема: поскольку именно таков конфликт, основывающий город, вероятно, можно было бы ожидать, что таким же в Риме будет и парадигматическое убийство в bellum civile. Однако, хотя и повторяя начало Рима, это убийство также очень часто предстает в литературном виде, как правило, отмеченное подражанием греческой модели (точнее говоря, фиванской: убивающие друг друга братья поступают, как сыновья Эдипа)[836]. Поэтому волей-неволей приходится решиться на констатацию: в бесчисленных ужасах гражданской войны именно сыну принадлежит бесспорная пальма первенства в ужасе – с точки зрения интенсивности, если не всегда – частотности[837]. Это значит, что, когда в римском городе ужас становится нормой, когда война, разгоревшаяся прямо внутри семей, становится plus quam civile[838], необходимо вместе с Яном Тома рассматривать взаимоубийство братьев лишь как этап – так сказать, еще не завершенный – на пути к отцеубийству как к символу трансгрессии par excellence. На пути к «паррициду» – это слово, которым тексты часто заменяют «гражданскую войну»[839], поскольку, понимаемое как убийство отца[840], parricidium обозначает акт совсем иной природы, чем самое тяжкое из убийств[841].
То, что такой топос определяется исключительно римскими причинами – политической структурой семейных связей, переплетением семьи и города, одним словом, институтом patria potestas – уже было показано[842], и мне, разумеется, не нужно к этому возвращаться. Напротив, некоторые моменты, как мне кажется, могут прояснить кое-что в исследовании, в котором мы не можем довольствоваться сравнением Греции с одной только Грецией.
Так, например, многое можно было бы извлечь из того факта, что гражданские войны поспособствовали возникновению в Риме опасной близости между термином Pater (или Parens) patriae и термином parricida[843]. Возвращаясь к stásis, мы воспользуемся этим, чтобы оценить разницу между двумя способами мыслить город, семью и их сопряжение[844]. Поскольку греческий способ интегрировать семью в город состоит именно в том, чтобы дать сыну автономию, в которой Рим ему отказывает вплоть до самой смерти отца, мы не удивимся тому, что в oikeīos pólemos роль сына в конечном счете утрачивает какое-либо значение: несмотря на регулярные шутки насчет отцеубийства у афинских комиков, ненависть сына к отцу, судя по всему, никогда не приобретала действительное политическое измерение в таком городе, как Афины, где отец и сын, сидящие бок о бок на собрании граждан, были тем самым политически уравнены[845]. По этой причине жест сына-убийцы, каким бы осуждаемым он ни был, не возводится в ранг парадигматической чудовищности: поскольку в stásis все происходит между гражданами, между сыном – убийцей отца и отцом, убивающим сына, греческая мысль может выбирать; и, как уже было сказано, именно вторую фигуру она выбирает на деле, как самое немыслимое[846]: немыслимое, как stásis, несомненно более немыслимое, чем отцеубийство, которое, не являясь в Афинах оборотной стороной patria potestas, не является также и тем призраком, что преследует римскую историографию.