Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Je sentais que j’étais comprise
En parlant de ma faible voix
De la passion qui se brise
Au pied de l’éternelle croix.
Vos fronts chargés de rêverie
Recueillaient votre émotion,
Suivant le combat de la vie,
Que déroulait ma fiction
Et je dis: Heureux le poète,
Qui sait éveiller dans les coeurs
Echos de larmes ou de fête,
Selon sa joie ou ses douleurs,
Heureux! pour lui la vie est belle
Quand sur son chemin douloureux,
Il fait jaillir une étincelle
D’un regard tourné vers les Cieux![735]
Несмотря на обещания соблюсти тайну, в свете все узнали о моем романе и все просили его у меня. Мой дядя Прозоровский прибежал к моему отцу со словами: «Donnez-moi donс le roman de Zizi, toute la ville en parle». — «Quoi! Zizi a composé un roman?»[736] Мой отец не мог прийти в себя от удивления. Следующей осенью он прочел его, и это было одно из последних приятных впечатлений в его жизни. В похвалах, расточаемых мне, было, конечно, много предубеждения в мою пользу. Я понимала, что в оценке моих друзей не было той суровой беспристрастности, которая для моего таланта была бы полезна. Теперь моя мысль об издании моей повести анонимно не могла уже осуществиться. Выступать же прямо в печати было как бы снятием маски в маскараде.
Я желала подвергнуться серьезной литературной критике, но мне в то время не удалось этого достигнуть за неимением связей в литературном мире. Позже, через графиню Софью Андреевну Толстую (вдову графа Алексея Константиновича), я успела в этом и предстала на суд Гончарова[737]. Хотя это происходило в 1877 году, но расскажу об этом теперь, чтобы не возвращаться более к этой теме. Я просила графиню Толстую передать Гончарову мое желание познакомиться с ним и выслушать его суждение о моем романе. Для этой цели мы встретились с ним у нее в условленный вечер, и, поборов сильное смущение, я стала читать мое сочинение. У меня разом оказалось двое критиков, так как графиня обладала тонким литературным чутьем, обостренным постоянным пребыванием в литературном мире в общении лучших наших писателей. Их замечания, всегда содержательные и верные, меня время от времени прерывали, и после чтения завязывались интересные разговоры, вытекающие из прочитанного. Мне нравилось, что они меня не хвалили, как хвалят обыкновенно дилетантские произведения, но относились к моему детищу с серьезным вниманием. После двух или трех часов, проведенных таким образом, Гончаров просил меня прислать ему мою рукопись, желая прочесть ее сам. Возвращая ее, он написал мне письмо со своими замечаниями. К сожалению, я его затеряла[738], но одновременно он написал графине Толстой. Это письмо сохранилось, и я привожу его здесь: «Я очень рад, графиня Софья Андреевна, что мог сам, своими глазами, дочитать рукопись нашего элегантного автора — дамы, это совсем иное дело, нежели слушать. Все кажется яснее, открытее, будто понятнее. Я, прежде всего, помирился с языком: при чтении он мне почему-то казался холодным, неровным, немного принужденным, а читая сам, я нашел его только плавным, правильным, даже изящным, distingué[739]. Это свободно льющийся повествовательный язык. Он не характеристичен, не своеобразен, не выражает ни самого автора, ни его героев, но этого в первом опыте невозможно и требовать, т. е. чтобы в пере выработался стиль или характер пишущего (le style c’est l’homme[740]) и чтобы он служил ему для выражения и характера действующих лиц. Это много, это все, т. е. язык. Сначала писатели пишут общим, а потом уже своим языком, и этот общий язык у нашего автора безупречен. Потом, когда я дочитал рукопись до конца, я удивился простоте и естественности плана: как он легко построен и как свободно развивается до конца. Мы, русские авторы, не отличаемся архитектоникой в наших созданиях, и потому это тем замечательнее в молодом начинающем пере. Да правда ли это: будто это первый опыт? Судя по плану и по свободе языка, автор, должно быть, упражнялся много. Затем второстепенные лица все с намеком на характеры. Правда, что характеры эти чисто внешние: они надеты на них, как костюмы, сообразно с ролями, потому что сами лица не глубоки, даже плоски, хоть бы этот восточный князь, помещица — соседка. Но княгиня, подруга Веры, лекарь и Соничка, те уже тоньше, и автор очертил их удачно, явственно. Бледнее вышли главные лица: графиня Вера, посредник и князь. Автор сделал подробную экспозицию их характеров, но образа не дал. Читатель видит Соничку, лекаря, княгиню перед собой, а последних трех — нет. Автор говорит за них и о них, но сами они в тумане. Это происходит, конечно, оттого, что натура этих трех лиц глубже, — надо было коснуться психологической стороны, войти глубже в условия их жизни — которые, конечно, отражались в их действиях более тонкими и менее уловимыми признаками, нежели у Сонички с матерью или у восточного князя и лекаря. Притом автор задался мыслью, что они все трое хорошие, порядочные люди — „без греха и упрека“, но таких лиц в натуре нет, т. е. положительно и безусловно хороших; не должно и не может их быть в искусстве. Если бы автор, вместо того, чтобы рассказывать о красоте Веры, о ее туалетах, о комфорте ее дома, обедов, и проч. — нарисовал бы ее портрет сначала у себя в уме, что это была за женщина — и постарался образ ее (моральный) перевести на бумагу, не льстя ей, конечно, а беспристрастно (как она жила, что делала, как говорила, и проч.), может быть, она успела бы в нескольких штрихах, сценах, разговорах вернее и ярче нарисовать ее (как Сони и княгини, например), нежели описывая ее, т. е. рассказывая о ней во многих главах. Чтобы объяснить, как графиня могла попасть в борьбу со страстью, надо было рядом сцен кокетства подготовить и страсть посредника, и ее собственную любовь к нему, в которую, играя с ним, она попала, как в ловушку. Конечно, все это трудно — эти психологические тонкости и рисовка таких характеров, но для таланта, если он есть, при следующих опытах, все возможно. Техника, т. е. мастерство, явятся у таланта, но их надо вызвать борьбой с препятствиями и трудом. Это легко не дается. Автор любит свою графиню Веру, между тем она выходит у