Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь приступ, а потом еще и дикий разговор, рушащий опоры. Мальчик увидел Безымянную – первым из всех, кого Людвиг знал! Или нет? Или он лишь первым сказал об этом вслух? Мысль не дает покоя; Людвиг ведь никогда не пытался осознанно, как беспощадный логик, раскладывать детали по двум чашам весов. Прогуливаясь со своей ветте, он покупал два пирожных или кулька с жареными каштанами… но, как потом оказывалось, деньги с него брали за одну порцию. Он говорил с ней, пусть пытаясь не слишком артикулировать, – но часто увлекался, и смеялся в голос, и, разумеется, предлагал ей локоть – но не поймал ни одного косого взгляда, каким, несомненно, был бы награжден сумасшедший, прохаживающийся под руку с воздухом. Так что же все это было, что…
И не дошло ли до того, что сам разговор о «любовнице» ему почудился?
– Нам нужно поговорить, – шепчет он, открывает глаза и видит все ту же пустоту. Он совсем не удивлен, только усталость наваливается сильнее и опять, хотя пока совсем слабо, начинает гудеть и стучать в ушах.
Он отталкивается от стены и нетвердо возвращается в загаженную гостиную. Да… теперь, именно теперь он не может сказать иначе: «загаженная». Пора убрать ненужную дрянь, пора хотя бы дать монет хозяйской приживалке, чтобы вымыла посуду и полы, а сначала всю эту посуду собрать; пора выгрести – а лучше сжечь – черновики; пора подумать, а не дать ли шанс композиции, которую играючи «подлечил» Черни? Если с неудачными местами справился ребенок, неужели Бетховен не справится? Не рано ли он опустил руки, не подстегнула ли его возможность отдавать время другим, более с его точки зрения знаковым вещам? А ведь это подарок. Нужно… нет, нет, не сейчас и не с этими молотками в черепе.
Людвиг плетется к креслу, где караулил ученика, и падает на вытертое сиденье. Запрокидывает голову, но тут же, наоборот, поворачивает ее, подметив стихшую пляску солнечных «рыбок» на стене. Солнце ушло. Портрет Наполеона окутан вечерней тенью, но и из нее глядит пристально и гордо. «Борись». Так он бы сказал. И Людвиг бы боролся.
Вот для чего ему нужен Первый Консул, нужен как никто. Он выигрывал битвы, замерзая в снегах и задыхаясь в песках, он был болезненным в детстве и получал раны в юности, он не опускал головы, что бы ни случалось… и вот он в ореоле славы и силы. Его образ ободряет, иметь этот портрет в доме – преступление в глазах консервативных венцев, но хотя бы не в собственных глазах этого незаурядного человека. То ли дело Безымянная, ветте, которая, стоило пару лет назад заикнуться о том, как хочется иметь картину с ней, сказала строго:
«Меня не должно быть в твоей жизни так много, заполни ее другими».
– Я не хочу, – отчетливо произносит он и отворачивается. Повторяет: – Нам нужно поговорить.
Пустота не отвечает, а последнее солнечное пятно пропадает с пола.
Отчаяние – не советчик; не стоит принимать решения, когда чувства твои сродни птенцу, вывалившемуся из гнезда, – растрепанному, не понимающему, где он, и способному лишь тоненько пищать. Впрочем, я не скажу, что был в отчаянии, меня скорее оглушило то, с чем я жил годами и что рухнуло в один день. И ведь я еще даже не произносил этого слова – «рухнуло», не осознавал всех последствий, а просто ждал, ждал, что наступит суббота, и ты придешь, и мы объяснимся, и я услышу что-нибудь простое и понятное, хотя бы «Да, Людвиг, это была ворожба». И морок обретет очертания, и я скажу с улыбкой: «Ты из Тайных. Что ж, я подозревал».
Но в субботу ты не пришла. Я промаялся день, и следующий, и еще три, все надеялся увидеть тебя, но не видел. Что делала ты в это время? С кем была? В моих снах снова правил он, трон из костей, и кто-то сидел на нем, недосягаемо огромный, и, стоя у подножья костяной горы, я ощущал его взгляд. Чудовищный образ… как долго он преследовал меня, преследовал со дня, как появилась ты, не ты ли привела его? Если и так… сейчас что-то в нем изменилось. Хозяин опять стал иным, прежде он не был ни так высок, ни так… холоден, да, холоден, мне то и дело чудилось, что ледышки его мерцающих глаз сковывают меня. Хотелось бежать, но я стоял; хотелось вынуть из горы хотя бы один череп в надежде, что обрушатся прочие, но я оцепенел.
В оцепенении я и пребывал, когда проснулся.
Но братья разбудили меня, о чем я сожалею до сих пор.
В пивной «У черного верблюда», притаившейся в паре проулков от Грабен, как всегда, оживленно и нестолично: ни искры лоска, но кипит и пенится жизнь. Запах – словно ватага охотников жарит кабана; голоса грохочут, перемежаясь смехом «грабенских нимф»[70] в цветастых платьях; в воздухе витает дым, спеша к сводчатому, помнящему первых Габсбургов потолку. От жары хочется ослабить платок или вовсе расстегнуть пару пуговиц на рубашке, повальяжнее развалиться, запрокинуть голову… «Нимфы», впрочем, примут это за приглашение: и так посматривают на троих мужчин, чей стол ломится от шницелей и бакхендлей[71], картофельного салата, кнедлей, свежего хлеба и квашеной капусты. Каспар и Николаус, судя по аппетиту, здорово проголодались за день; Людвигу же кусок в горло плохо лезет, но он старается не привлекать к этому лишнего внимания.
– Почему не ешь? – в который раз гаркает Каспар сквозь шум, и Людвиг послушно скребет приборами по блюду, делая вид, что отрезает кусок мяса. – Не пренебрегай моей щедростью, больше такого не будет!
У ужина есть повод: закончился пробный срок службы Каспара в Департаменте финансов, куда он попал по протекции ван Свитена. Служба нравится брату – он совсем перестал жаловаться на нехватку музыкального досуга и даже сегодня походу