Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На ФОМе рядом с бурлящими аквариумами, неподалеку от Самой Большой в Мире Омароварки, глядя на то, как свежепойманные омары кучкуются, лезут один на другого, бессильно машут связанными клешнями, ютятся в дальних углах или отчаянно отскакивают от стекла, когда вы подходите, очень сложно не почувствовать, что они несчастны или напуганы, даже если речь идет о некой рудиментарной версии этих чувств… И, опять же, какая разница, рудиментарные чувства или нет? Почему примитивные, невыраженные страдания кажутся менее важными и некомфортными для человека, который содействует причинению этих страданий, оплачивая свою еду? Я вовсе не пытаюсь прочитать вам тут нудную проповедь в стиле PETA – во всяком случае мне так не кажется. Я пытаюсь скорее разработать и сформулировать некоторые проблемные вопросы, возникающие на фоне смеха, плясок и всеобщей гордости Фестиваля Омаров в Мэне. Правда проста: если ты, посетитель фестиваля, позволишь себе думать, что омары могут страдать и не хотят этого, то ФОМ в твоих глазах начнет принимать очертания некоего римского цирка или средневекового фестиваля пыток.
Это сравнение кажется вам перебором? Если да, то почему? Или вот еще вопрос: возможно ли, что будущие поколения будут воспринимать нашу агропромышленность и пищевые привычки так же, как мы сейчас воспринимаем развлечения Нерона или эксперименты доктора Менгеле? Сам я считаю, что подобное сравнение истерично и доведено до абсурда – и все же причина, по которой оно выглядит как перебор, думается мне, заключается в том, что я верю, будто животные морально менее важны, чем люди[337]; и когда мне приходится отстаивать подобную веру, даже в собственных мыслях, я вынужден признать, что (а) у меня есть очевидный эгоистичный интерес в поддержании этой веры, поскольку я люблю есть некоторые виды животных и хочу, чтобы у меня была возможность продолжать это делать, и (б) я так и не разработал личной этической системы, в рамках которой эта вера была бы действительно оправдана чем-то, кроме эгоистичной убежденности.
Учитывая заказчика статьи и мою кулинарную неискушенность, мне интересно, отождествит ли читатель себя с этими реакциями, признаниями и с этим дискомфортом. Еще мне не хотелось бы показаться паникующим или поучающим, на самом деле я скорее сбит с толку. Для тех читателей «Гурмэ», которые любят хорошо приготовленную и хорошо поданную еду с участием говядины, телятины, баранины, свинины, курятины, омара и т. д.: думаете ли вы о (возможном) моральном статусе и (вероятных) страданиях животных? Если да, то какие этические убеждения вы разработали, чтобы не только есть, но и смаковать еду и наслаждаться яствами на основе чужой плоти (учитывая, естественно, что главная идея гастрономии – это изысканное наслаждение, а не просто поглощение пищи)? Если, с другой стороны, вы вообще не задаетесь такими вопросами и не думаете о своих убеждениях, а весь предыдущий абзац воспринимаете как бесполезное самокопание, тогда что именно позволяет вам чувствовать себя нормально в глубине души и просто не замечать этой проблемы? Т. е. вы не желаете об этом думать, потому что уже все обдумали, или же вы просто не желаете об этом думать? И если последнее, то почему? Вы когда-нибудь думали, пусть даже вскользь, о возможных причинах вашего нежелания думать об этом? Я вовсе не подкалываю вас и не провоцирую – мне действительно интересно. В конце концов, разве не осведомленность, внимательность и чуткость в отношении всего, что касается еды и всех ее контекстов, отличает настоящего гурмана? Или все внимание гурмана и вся его чувствительность обращены лишь к эстетической стороне вопроса? Действительно ли все это – лишь дело вкуса и подачи?
Эти последние вопросы выглядят прямолинейно, но тем не менее влекут за собой намного более серьезные и абстрактные вопросы о связях (если они есть) между эстетикой и моралью – например, что на самом деле означает прилагательное в выражении вроде «журнал о хорошей жизни», – и эти вопросы ведут нас прямиком в такие глубокие и коварные воды, что, наверное, лучше прекратить публичную дискуссию прямо сейчас. Есть пределы тому, о чем друг у друга могут спрашивать даже очень заинтересованные люди.
2004
Достоевский Джозефа Франка
Пролегоменически взглянем на две цитаты. Первая из Эдуарда Дальберга (если в английской культуре и был ворчун уровня Достоевского, то это он):
Гражданин защищается от гения иконопочитанием. Словно по мановению палочки Цирцеи, божественные смутьяны переводятся в настенную вышивку со свиньями[338].
Второе из тургеневских «Отцов и детей»:
– В теперешнее время полезнее всего отрицание – мы отрицаем.
– Всё?
– Всё.
– Как? Не только искусство, поэзию… но и… страшно вымолвить…
– Всё, – с невыразимым спокойствием повторил Базаров.
Итак, предыстория: в 1957-м некий Джозеф Франк, тогда тридцати восьми лет, профессор сравнительной литературы в Принстоне, готовил лекцию по экзистенциализму и начал изучать «Записки из подполья» Федора Михайловича Достоевского. Как может подтвердить всякий читавший, «Записки» (1864) – мощный, но невероятно странный маленький роман, и обе эти характеристики связаны с тем фактом, что книга одновременно и универсальна, и конкретна. «Болезнь», которую диагностировал сам у себя протагонист, – смесь мегаломании и презрения к себе, ярости и трусости, идеологического пыла и осознанной неспособности действовать по убеждениям (весь его парадоксальный и самоотрицающий характер) – превращает его в универсальную фигуру, в которой мы все находим частички себя: это такой же вечный литературный архетип, как Аякс или Гамлет. Но в то же время «Записки из подполья» и их Человека из Подполья невозможно по-настоящему понять без знаний об интеллектуальном климате России 1860-х, в частности о модном тогда среди радикальной интеллигенции фриссоне из-за утопического социализма и эстетического утилитаризма – идеологии, которую Достоевский презирал со всей той страстью, с какой может презирать только Достоевский.
Так или иначе, профессор Франк, пробираясь через бэкграунд конкретного контекста, чтобы представить студентам адекватную трактовку «Записок», заинтересовался тем, что прозу Достоевского можно использовать как мост между двумя разными способами интерпретировать литературу: чисто формальный эстетический подход vs социально-слэш-идеологическая критика, которую волнует только тематика и связанные с ней философские заключения[339]. Этот интерес плюс сорок лет научного труда вылились в первые четыре тома из планируемых пяти по исследованию жизни, времени и творчества Достоевского. Все книги изданы Princeton U. Press. Все четыре озаглавлены «Достоевский» и имеют подзаголовки: «Семена бунта, 1821–1849» («The Seeds of