Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И правда, у книг Достоевского есть чуждые нам и отталкивающие черты. Русский язык, как известно, трудно переводить на английский, а если прибавить к этой трудности архаизмы литературного языка XIX века, то неудивительно, что проза/диалоги Достоевского часто кажутся манерными, плеонастическими и дурацкими[349]. Плюс высокопарность культуры, которую населяют персонажи Достоевского. Например, когда люди злятся, они частенько «потрясают кулаками», или зовут друг друга «подлецами», или «налетают» друга на друга[350]. Говорящие пользуются восклицательными знаками в таких количествах, какие теперь увидишь только в комикс-стрипах. Социальный этикет чопорный до абсурдности: люди вечно «навещают» друг друга и их либо «принимают», либо «не принимают», все подчиняются обычаям в стиле рококо, даже в припадке ярости[351]. У всех длинные и труднопроизносимые фамилии и имена плюс отчество, плюс иногда уменьшительно-ласкательное имя, так что приходится чуть ли не схемы персонажей рисовать. В изобилии малопонятные военные звания и бюрократические иерархии плюс жесткие и откровенно безумные классовые различия, проявление которых трудно запомнить и понять – особенно потому, что экономические реалии старого русского общества такие странные (например, даже нуждающийся «бывший студент» вроде Раскольникова или безработный чиновник вроде Человека из Подполья могут почему-то позволить себе слуг).
Суть в том, что тут не одна только смерть-через-канонизацию: на пути нашего понимания Достоевского стоят реальные и отчуждающие моменты, с которыми надо как-то справляться – либо изучить все эти незнакомые штуки, чтобы в них не путаться, либо просто смириться (так же, как мы смиряемся с расистскими/сексистскими элементами в некоторых других произведениях XIX века), кривиться и читать дальше.
Но важнее (и да, возможно, очевиднее) то, что некоторые произведения искусства действительно стоят дополнительных усилий по преодолению всех препятствий на пути к их пониманию; и среди них – книги Достоевского. И не только из-за того, что он один из основателей западного канона, – более того, как раз вопреки этому. Вообще-то канонизация и программное изучение размывают тот факт, что Достоевский не только великий – он еще и интересный. В его романах всегда чертовски хорошие сюжеты – яркие, запутанные и от начала до конца драматические. Там и убийства, и покушения на убийства, и полиция, и ссоры неблагополучных семей, и шпионы, крутые парни, прекрасные падшие женщины, елейные прохвосты, изнуряющие болезни, внезапные наследства, вкрадчивые злодеи, заговоры и шлюхи.
Конечно, то, что Достоевский может рассказать сочную историю, еще не делает его великим. Иначе Джудит Кранц и Джон Гришэм тоже были бы великими писателями, а они по всем – кроме совершенно коммерческих – стандартам даже не особенно-то и хорошие. Главное, что мешает Кранц, Гришэму и многим другим одаренным рассказчикам быть хорошими в художественном смысле, – у них нет таланта (или интереса) к созданию персонажей: их захватывающие сюжеты населены грубоватыми и неубедительными карикатурами. (Справедливости ради, еще есть писатели, которые хорошо умеют создавать сложных и полностью реализованных человеческих персонажей, но как будто бы не могут их вставить в правдоподобный и интересный сюжет. Плюс есть – зачастую среди академического авангарда – такие, которые не умеют / не заинтересованы ни в сюжете, ни в персонажах, и живость и привлекательность их книг полагается целиком на возвышенные метаэстетические замыслы.)
Главное в персонажах Достоевского – они живые. Тут я имею в виду не просто что они полностью реализованы, разработаны или «реалистичны». Лучшие из них навсегда остаются жить в нас, как только мы их повстречаем. Вспомните гордого и жалкого Раскольникова, наивного Девушкина, прекрасную и обреченную Настасью из «Идиота»[352], раболепного Лебедева и Ипполита с его паучьими снами из того же романа, гениального маверика-детектива Порфирия Петровича из «ПиН» (без которого, возможно, не существовало бы коммерческой детективной литературы с эксцентричными гениальными копами), Мармеладова – отвратительного и достойного жалости пьянчугу или тщеславного и благородного приверженца рулетки Алексея Ивановича из «Игрока», проституток с золотым сердцем Соню и Лизу, цинично невинную Аглаю или невероятно отталкивающего Смердякова – живое олицетворение мерзкой мизантропии, в ком лично я вижу те частички себя, которые не желаю видеть, – или идеализированных и слишком-человеческих Мышкина и Алешу – соответственно безнадежное воплощение Христа и торжествующего юного паломника. Эти и многие другие создания ФМД живые (сам Франк зовет это «неизмеримой энергией») не потому, что они просто мастерски нарисованные типы или грани человека, но потому, что, действуя в достоверных и морально увлекательных сюжетах, они драматизируют глубочайшие черты всех людей, черты самые проблемные, самые серьезные – те, с которыми больше всего стоит на кону. Плюс, не прекращая быть 3D-личностями, персонажи Достоевского умудряются олицетворять целые жизненные идеологии и философии: Раскольников – разумный эгоизм интеллигенции 1860-х, Мышкин – мистическую христианскую любовь, Человек из Подполья – влияние европейского позитивизма на русский характер, Ипполит – борьбу личной воли против неизбежности смерти, Алексей – извращенную славянофильскую гордость перед лицом европейского декаданса и т. д. и т. п.
Суть здесь такова: Достоевский писал о том, что действительно важно. Писал о личности, моральной ценности, смерти, воле, сексуальной любви и духовной любви, жадности, свободе, одержимости, разуме, вере, самоубийстве. И при этом не урезал персонажей до носителей идеи, а книги – до трактатов. Главным для него всегда было «что значит быть человеком» – т. е. как быть настоящей личностью, тем, чья жизнь основана на ценностях и принципах, а не просто особенно изворотливым животным с инстинктом самосохранения.
**Возможно ли по-настоящему любить других людей? Если я одинок и мне больно, любой вне меня – потенциальное облегчение, он мне нужен. Но можно ли по-настоящему любить то, что так сильно нужно? Разве важная часть любви – это не заботиться больше о потребностях другого? Как мне подчинять мою собственную подавляющую потребность чужим потребностям, которых я даже не чувствую? И опять же, если у меня не получится, то я обречен на одиночество, чего я точно не хочу… и вновь я пытаюсь преодолеть эгоизм и собственные интересы. Есть ли вообще выход?**
Известный парадокс: Достоевский, чья проза известна состраданием и моральной строгостью, в реальной жизни во многом был засранцем – тщеславным, высокомерным, ехидным, эгоистичным. Заядлый игрок, он обычно оказывался на мели и постоянно ныл о своей нищете и всегда изводил друзей и коллег просьбами об очередном займе, которые редко отдавал, хранил мелкие и давние обиды из-за