Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, — сказала я. — Достаточно.
Она улыбнулась. Поезд понесся дальше.
Теперь меня уже накрывал джетлаг; мир вокруг казался очень далеким, словно меня несли в банке с водой. Какой-то человек так широко развернул газету, что загородил свою жену и дочь. За спиной у них в окне, одно за другим, шевелились их отражения.
В своих самокритиках мой отец писал о своей любви к музыке и о страхе, что не сумеет «преодолеть желание личного счастья». Он разоблачил Чжу Ли, отрекся от Воробушка и разорвал все связи с Профессором — своей единственной семьей. Он писал о том, как беспомощно стоял и смотрел, как сперва его мать, затем младшие сестры и, наконец, его отец умирали; по его словам, он был всем обязан своей семье, и жить было его долгом. Папа годами пытался бросить музыку. Когда я впервые читала его самокритики, я взглянула на своего отца через призму всех многочисленных «я», которыми он пытался быть; брошенных и переписанных «я», «я», желавших, но не умевших исчезнуть. Вот так порой я его и вижу — когда мой гнев, гнев за маму, за Чжу Ли, за себя утихает и обращается жалостью. Он знал, что сохранить эти самокритики — значит подвергнуть других опасности, но уничтожить их было невозможно, так что он увез их сперва в Гонконг, а затем в Канаду. И даже там он начинал новые тетради, обличая себя и свои желания, и все же не мог найти способа ни придумать себя заново, ни измениться.
На прошлой неделе, готовясь к поездке, я наткнулась на одну деталь: в 1949 году площадь Тяньаньмэнь оставалась средоточием политической власти в Китае благодаря аналитической геометрии.
Чэнь Ган, архитектор, позиционировал Тяньаньмэнь как «нулевой километр». Он процитировал Фридриха Энгельса: «Здесь нуль — определенная точка, начиная от которой одно направление по известной прямой считается положительным, а противоположное — отрицательным. Таким образом, здесь нулевая точка не только так же важна, как любая точка с определенным положительным или отрицательным значением, но и гораздо важнее всех их: это точка, от которой все они зависят, к которой все они относятся, которой они все определяются. Таким образом, где бы мы ни встречались с нулем, он повсюду представляет собой нечто очень определенное, и его практическое применение к геометрии, механике и т. д. показывает, что в качестве границы он важнее, чем все реальные, ограничиваемые им величины»[14].
То лето шестьдесят шестого, года смерти Чжу Ли, стало для моего отца нулевым километром. Как и сотни тысяч других, он отправился на площадь Тяньаньмэнь засвидетельствовать свою верность Председателю Мао и всецело предаться фаньшень: дословно — «перевернуть свое тело», освободиться. Несколько десятилетий спустя он смотрел по телевизору, как три студента стоят перед Домом народных собраний с письмом к правительству. Было 22 апреля 1989 года. Трое вскинули руки, высоко подняли петицию и упали на колени, словно испрашивая милосердия. За их спинами на площади Тяньаньмэнь более двухсот тысяч студентов смотрели на это в потрясении — а затем со скорбью.
Почему вы на коленях?
Встаньте, встаньте!
Эта площадь принадлежит народу! Почему мы должны обращаться к властям с колен?
Да как вы смеете преклонять колени от нашего имени? Как?
Студенты, что происходили из семей самых разных политических взглядов и экономического положения, были вне себя от горя. Но трое остались стоять как стояли — крохотные фигурки, петиция в воздухе, дожидающаяся властной руки, все тяжелее. Прошло десять, двадцать, тридцать минут, а они все еще стояли на коленях. У них за спинами нарастало волнение. Когда китайские вожди так и не ответили, демонстрации на Тяньаньмэнь начались всерьез.
Я вышла из метро на станции Тяньтун — выросла из-под земли на перекрестке, где недостроенные многоэтажки зияли, как гигантские лестницы в небо. Я уже бывала в этом квартале: здесь, в Хункоу, до войны росли Завиток и Большая Матушка Нож, и здесь теперь жил Лю Фан, скрипач, некогда известный как Тофу Лю.
Хункоу успел побывать кварталом портных, американо-японской концессией и, во времена Гитлера и Второй мировой войны, Шанхайским гетто. В тридцатых годах законно сойти в Шанхайском порту можно было без паспорта и без визы; туда прибыли около сорока тысяч еврейских, и не только еврейских, беженцев из Германии, Австрии, России, Ирака, Индии, Литвы, Польши, Украины и откуда угодно, принеся с собой не только свои наречия и травмы, но и свою музыку.
Я направилась дальше на юг, мимо ссорящихся на обочине людей, мимо троих мужчин, разлегшихся в полный рост на мотоциклах и игравших в карты.
Выйдя к Сучжоухэ, я добралась до Дома на набережной. На десятом этаже меня ждал господин Лю. Я списалась с ним по WeChat, и сперва, когда я упомянула, что Цзян Кай — мой отец, он держался настороженно. Но когда я ему сказала, что ищу Ай Мин, дочь Воробушка, он совершенно преобразился. И теперь, когда мы впервые виделись вживую, он приветствовал меня так, точно знал меня всю жизнь.
— Ма-ли! — сказал он. — Входи, входи! Ты голодная? Тут моя дочка вот сахарных пирамидок принесла…
Все свободное место занимали книги, ноты, компакт-диски, кассеты и пластинки. В прошлом месяце он уволился после тридцати лет преподавания в консерватории и перевез свой кабинет домой.
— Не споткнись, — сказал он. — Страховки у меня нет.
Через кухню мы свернули в гостиную. За рекой драматически парили сюрреалистические шанхайские небоскребы. Мы были на расстоянии целого мира — но всего одного поколения — от города, который знал мой отец.
Господин Лю рассказал мне, что с девяностых наблюдал рождение этого горизонта.
— Когда родилась моя дочь, всех этих зданий даже в проекте не было. Вот эти три, — сказал он, показывая на самые высокие, — должны были символизировать прошлое, настоящее и будущее. Но больно уж скучные слова вышли у правительства. Вместо этого люди зовут их «кухонной утварью». Видишь? Вон штопор. Вон мутовка. А это… как это по-английски-то? Кулинарный шприц.
Я рассмеялась.
— Мне кажется, господин Лю, мутовка самая красивая. — Это была цилиндрическая спираль, похожая на вращающуюся ленту.
— Согласен. Но все равно Шанхай похож на пояс с инструментами. Кстати говоря, к чему эти формальности! Пожалуйста, зови меня Тофу Лю. Меня все так зовут, даже собственные внуки.
Перед нами засияли огни небоскребов.
Тофу Лю повернулся к городу спиной. Мы уселись за маленький столик, где кто-то до того раскладывал по цветам восковые мелки. Тофу Лю рассказал мне, что поступил в Шанхайскую консерваторию в тот же год, что и Чжу Ли.
— Мы оба учились у одного преподавателя по классу скрипки — у Тан Хона. Мой отец был осужден как правый уклонист и контрреволюционер, в точности как отец Чжу Ли. Я был в нее немного влюблен, даже несмотря на то, что завидовал ее таланту.