Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вместе с сердцем забилась память.
Сердце и память стали одно,
и ночь изумила своей прозрачностью.
Пустота наполнилась смыслом,
а в безмолвии услышалось Его дыхание».
— Ты веришь в переселение душ? — спросила меня Надя на Тверском бульваре, где мы прогуливались после посещения Кареева.
— Я это не исключаю.
— Уже который раз мне приходит в голову мысль, что я была в прежней жизни Олей Линниковой. И у меня, как подумаю о Шамбале, возникает какое-то лихорадочное чувство. Я раньше совершенно не сознавала, как много происходит в жизни необъяснимых вещей. А икона Чесучова? Я тебе о ней рассказывала?
— Какого Чесучова?
— Солагерника Степана, с которым я разговаривала перед нашей поездкой в Посад. Этому человеку после рассказов Линникова тоже приснился Евларий, и он его нарисовал. Свой рисунок Чесучов называет «иконой». Он прежде никогда не рисовал, для него рисовать все равно что для тебя выйти на сцену и запеть оперную арию…
— Я, между прочим, занимался пением, — заметил я.
— Да подожди ты, ты слушай, как это было, — с досадой остановила меня разгорячившаяся Надя. — Уже одно то странно, что пожилой человек, простой колхозник, собирается что-то рисовать. Причем Чесучову это не просто захотелось — его охватило жгучее желание и не отпускало, пока он не взял картонку и карандаш. Рука, говорит, сама двигалась. Никогда не рисовал, а получилось не хуже, чем у профессионального художника. Чесучов пришел со своей иконкой на похороны Аполлонии, и я видела его художество. У Евлария довольно характерное лицо: короткий нос, чуть прищуренные глаза, над правой бровью — шрамик…
Шрамик… Где я уже слышал о шрамике?.. Не слышал — читал! Читал в «Любителе древности» у Сизова. Или Чесучову известна монастырская легенда о Захарьиной пустыни? А может, он знает от Степана какую-то другую легенду?
— Слушай, Надя, как ты думаешь, согласится Чесучов показать свою иконку и мне? — спросил я.
— Ага, любопытно стало! А сначала все ухмылялся!
— Так согласится или нет?
— Думаю, что легко согласится. Только ведь он живет не в Москве, а в Малоярославце, туда часа два ехать на электричке.
— Не важно. Как я могу с ним связаться?
— Связаться с ним довольно сложно. Он работает сторожем в школе. Надо звонить в эту школу и просить передать ему, чтобы он перезвонил. Я свяжусь с ним сама и договорюсь о встрече. Кстати, мы можем съездить в Малоярославец вместе, в эти выходные, например. Как ты на это смотришь?
И Надя пообещала мне уже сегодня позвонить Чесучову.
Я взглянул на часы и сообщил, что мне пора.
— Ты спешишь? — разочарованно спросила она.
— Я собираюсь еще поработать. Из-за Кареева у меня выпало полдня — придется наверстывать вечером.
— Я понимаю, — уныло согласилась Надя. — Я, между прочим, тоже теперь работаю. Надо же зарабатывать на жизнь. Устроилась санитаркой, в 1-ю Градскую больницу, где лежала Аполлония. Удивлен? А меня такая работа вполне устраивает. Вчера я отдежурила первый раз. На этой неделе я в ночной смене, с восьми вечера до восьми утра. — Она посмотрела на часы. — Через три часа опять заступать. Ты к метро? И я с тобой. Съезжу домой переоденусь.
Мне предстояло еще сообщить ей о своем решении.
— Надя, я должен тебя разочаровать и по другому поводу. Супружеские перестановки…
Надя внезапно остановилась.
— Правда? — выдохнула она, и ее взгляд упал в землю.
— Я хочу тебе все объяснить…
— Не надо, не объясняй! — опять перебила она меня. Морщинки у нее на лбу стали еще резче. — Ты знаешь, Берт, я хочу пройтись еще разок по бульвару. Ты иди, а я — обратно.
Я поймал ее за руку и остановил.
— Надя, моя кандидатура неудачна во многих отношениях. Лучше будет найти другого «жениха». Я знаю одного голландского стажера в МГУ, его зовут Ханс ван Сеттен…
Надя молча выслушала перечень достоинств моего знакомого. Она не задала ни одного вопроса. Я предложил познакомить ее с Хансом на днях. Она согласилась.
На свидание с Александром Парамоновичем Чесучовым я поехал один. Надя, как и обещала, договорилась с ним о встрече, но сама в ней участвовать не стала. Чесучов вызвался сам приехать из Малоярославца в Москву. Встреча была назначена у Киевского вокзала.
Мне предстояло увидеть человека, пробывшего двадцать два года в лагерях. Если бы не амнистия после смерти Сталина, он отсидел бы свой полный срок — двадцать пять лет и потом доживал бы свой век в ссылке. Таково было в то время наказание за уклонение от службы в Советской Армии. Чесучов был из баптистской семьи. Когда его призвали в армию, он повредил себе руку, и ее пришлось ампутировать. Я должен был узнать его по пустому рукаву.
Маленький, в черной кепке и в безукоризненно белой рубашке, один рукав которой был засучен, а другой заправлен под пояс брюк, он уже стоял на условленном месте до моего прихода и, жмурясь от солнца, смотрел по сторонам — типичный провинциал, теряющийся в большом городе, только сойдя с поезда. В единственной руке у него была клеенчатая сумка.
Я подошел к Чесучову и назвался. Он засунул сумку между ног, протянул руку и представился:
— Дядя Саша.
За вокзалом был пустырь, где сидели на траве люди, многие с вещами. Лучшего места для разговора поблизости было не найти, и мы тоже устроились там. Иконка находилась в сумке. Дядя Саша достал ее и положил передо мной на траву. Я увидел карандашный портрет мужчины на буром картоне. Надя оказалась права: для неопытного человека рисунок был очень хорош.
— Пресветлый Евларий, наставник встревоженных душ, — сообщил умиленно дядя Саша.
— Встревоженных? — непроизвольно переспросил я.
— Встревоженных, — подтвердил Чесучов. — Так он мне сказал.
— Он вам снился, как я понял?
Дядя Саша кивнул и стал рассказывать:
— Сижу я на лавочке у дома. Тут подходит наставник и садится рядом. Все как наяву: дом мой, лавочка моя. Лавочка у меня коротенькая. Я подвинулся к краю, чтоб ему места побольше было. Сижу с ним, что сказать — не знаю. И он сидит молчит. Потом спрашивает: «А чего ты тайной Господнего Равнодушия проникнуться боишься?» Ну и пошел у нас после этого разговор.
— Вы совершаете кенергийские обряды? — удивился я. Удивление появилось и у него на лице.
— Кени… кеги… — Дядя Саша не смог выговорить это слово — он его и не знал. — Я тебе скажу по-своему. Степа узнал из одной старой книги о семи святых тайнах. Чтобы ими проникнуться, надо совершать действа. Это не обряды, как ты говоришь, это другое. Степа научил меня им всем, но я совершал только шесть. К тайне Господнего Равнодушия у меня душа не лежала. Пугало меня это равнодушие. Отец Евларий мне глаза открыл: равно-душие. Пугаться-то надо, если б дело было наоборот! — Чесучов радостно взглянул на меня и приугас. — Ты, наверное, милый, меня не понимаешь? Говорить я не мастер.