Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он изучающе вглядывался в меня поверх стола. Брови его сошлись, лоб пересекла поперечная морщинка. Видимо, ему хотелось, чтобы эти его слова и стали ответом на мой вопрос о том, почему он здесь. Он походил на моего отца. Оба воспринимали меня как свою аудиторию, желали, чтобы я выслушивал то, что им не терпелось высказать. Ничем другим он на мой вопрос отвечать не собирался.
Ремлингер достал из кармана бумажник, положил на стол банкноту. Красную, на американские деньги нисколько не похожую. Его вдруг обуяла нетерпеливая потребность покинуть кафе, вернуться в свой «бьюик» и на огромной скорости помчаться по прериям, сбивая все, что ему придет в голову сбить.
— Я не очень люблю Америку, — сказал он, вставая. — Да мы здесь и слышим о ней не часто.
Двое людей у стойки обернулись, чтобы посмотреть на него — высокого, светловолосого, красивого, непривычного. Один из полицейских обернулся тоже. Ремлингер не обратил на них никакого внимания.
— Это странно — быть к ней так близко. Я постоянно думаю об этом. — Он говорил про Америку. — Сто двадцать миль. Скажи, тебе не кажется, что здесь все иначе? В этом краю?
— Нет, сэр, — ответил я. — Мне кажется, здесь все то же самое.
Мне и вправду так казалось.
— Ну что же. Тогда все в порядке, — сказал он. — Ты уже прижился. Полагаю, и я нахожусь здесь по той же причине. Прижился. Хотя я был бы рад отправиться когда-нибудь в заграничное путешествие. В Италию. Люблю карты. Тебе нравятся карты?
— Да, сэр, — сказал я.
— Хорошо. Ведь мы пришли сюда не для того, чтобы завоевать какой-то народ, верно?
— Да, сэр.
Вот и все, что он мне сказал. Мысль о том, что он может отправиться за границу, представлялась мне странной. Каким бы необычным и неуместным в этих краях ни был Артур Ремлингер, он все-таки казался принадлежащим этой стране. Я все еще думал по-детски, что люди принадлежат тем местам, в которых я их застаю. Мы вышли из кафе. Я никогда больше в нем не был.
Я не могу представить все дальнейшее разумным или логичным, вытекающим из того, что мы, как нам кажется, знаем о жизни. Однако я, по словам Артура Ремлингера, был сыном банковских грабителей и головорезов, — так он пытался напомнить мне, что независимо от опыта нашей жизни, от наших представлений о себе, от того, что мы ставим себе в заслугу и в чем черпаем силы и гордость, за чем угодно может последовать все что угодно.
Стоит сказать, что в скором времени Чарли Квотерс поведал мне об Артуре Ремлингере много интересного — о преступлениях, которые тот совершил, о его отчаянном бегстве от властей, о склонности к насилию и легкомыслии, которое никак не позволяло воспринимать всерьез то, что он говорил. Чарли относился к Артуру пренебрежительно, никакой преданности к нему не питал. Он сказал мне, что Ремлингер не из тех, кто ценит преданность, что он вообще ни к чему на свете с уважением не относится. И знать о таком человеке правду всегда полезно, поскольку она может от многого тебя уберечь.
Стоит сказать также (хотя в то время я не смог бы изложить это в приведенных ниже словах, поскольку известны они были лишь еще не сложившейся части моего сознания), что ко мне Артур Ремлингер относился точно так же, как ко всем прочим, — и отношение это определялось его внутренним «я», с моим почти не схожим. Мое «я» просто-напросто не было для него достоверным. Собственное же было более чем актуальным и стоило дорогого, а главной его составляющей была пустота, которую Артур сознавал и стремился чем-то заполнить. (Что становилось очевидным, как только вы с ним сближались.) Он ощущал ее раз за разом, и в конце концов она обратилась — для него — в коренную проблему его бытия; на мой же взгляд, именно безуспешные попытки заполнить эту пустоту и делали Артура Ремлингера столь изменчивым и неотразимым. Что ему требовалось (я понял это позже — ведь требовалось же ему что-то, иначе бы я рядом с ним не оказался), так это доказательство — данное мной или через меня — того, что он сумел заполнить свою пустоту. Требовалось подтверждение того, что он добился этого и не заслуживает более наказаний за совершенные ошибки. А недели, проведенные мною в Партро, — время, когда я выбивался из сил в стараниях не уверовать в окончательность своего одиночества, — объяснялись исключительно его неуверенностью в моей способности дать ему то, чего он так жаждал, неуверенностью, покинувшей Ремлингера лишь после того, как я приспособился к ужасным моим обстоятельствам, повернулся спиной к постигшей меня трагедии и доказал тем самым, что способен как-то развлечь его. Я понадобился ему в качестве «сына особого назначения» — на недолгое время, поскольку он знал, что его ждут серьезные неприятности. Я должен был сделать для него то, что сыновья делают для отцов, — засвидетельствовать: вы, отцы, существуете на самом деле, вы — не пустое место и не наполнены звенящей пустотой. Чего-нибудь вы да стоите, пусть этого никто и не видит.
Мне было тогда всего пятнадцать лет, я верил тому, что мне говорили, — порою верил больше, чем тому, что говорила мне моя душа. Будь я постарше, лет семнадцати, скажем, и оттого поопытнее, имей еще не народившиеся у меня в ту пору представления о жизни, я, наверное, сообразил бы: происходившее со мной — тяга к Ремлингеру, самопопустительство, позволявшее моей любви к родителям окрашивать все мои мысли о них, — все это означало, что серьезные неприятности ждут и меня. Но я был слишком юн и слишком далеко заброшен за пределы знакомого мне мира. И чувства мои мало отличались от тех, какие я испытывал, когда родители планировали и совершали ограбление банка, — когда мы с Бернер прибирались в доме, ожидая их возвращения, и позже, когда я готов был сесть на идущий в Сиэтл поезд и забыть об учебе в школе. Я не пытался связать те давние чувства с теперешними, не сознавал их сходства. Я просто-напросто не умел устанавливать такие связи. И все-таки почему мы позволяем себе тяготеть к людям, в которых никто больше не видит ни цельности, ни добра, а видит лишь опасность и непредсказуемость? В годы, минувшие с той поры, я думал и думал о том, до чего же не повезло мне, встретившему Артура Ремлингера фазу после того, как мои родители угодили в тюрьму. Однако любой человек нуждается в этом — в осознании того, что рядом с ним происходит нечто недоброе, опасное, — в памяти о том, что он ощущал это и прежде, в понимании: вокруг тебя пустота, ты в ней один, ты уязвим, поберегись, будь осторожен.
Я, разумеется, никакой осторожности не проявил. Я позволил себе «увлечься» Артуром Ремлингером и Флоренс Ла Блан, точно увлечение ими было делом самым естественным, логическим следствием того, что мама послала меня сюда, когда поняла, что ей грозит беда. Я прожил в тех местах лишь недолгое время. Но прожил его во всей полноте, как ребенок, — поскольку, опять-таки, ребенком отчасти и был.
В первые дни октября, после моего переезда в чуланчик «Леонарда», мы с Артуром Ремлингером виделись очень часто — можно было подумать, что я стал вдруг его любимчиком, без которого он не в состоянии прожить и дня. Я по-прежнему выполнял возложенные на меня обязанности и получал от них удовольствие. Вечерами разведывал вместе с Чарли гусиные лежбища, вставал в четыре утра, отвозил охотников на темные пшеничные поля, расставлял приманки и, поболтав с охотниками, занимал мой пост в кабине грузовичка, чтобы подсчитывать, глядя в бинокль, подбитых гусей.