Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда же я не был занят этим, время мое принадлежало Артуру Ремлингеру. И я был счастлив, поскольку, как уже говорилось, не умел связывать воедино разные чувства, не проявлял осторожность (или проявлял недостаточную) и решил, что Артур мне по душе, что он — интересный человек, которому я смогу впоследствии подражать. Как и сказала Флоренс, Артур был образован, обладал хорошими манерами, красиво одевался, повидал в жизни многое, был американцем — и к тому же я ему вроде бы нравился. Мама, думал я (об этом я тоже уже упоминал), нарочно отдала меня чужим людям, считая, что это поможет мне начать жизнь заново.
Ремлингер сказал, чтобы я обращался к нему по имени и обходился без «сэров», что было для меня внове. Он брал меня с собой в китайский ресторанчик, научил пользоваться палочками для еды и пить чай. Я мельком видел там дочку хозяина, но к тому времени перестал уже думать об этой девочке и питать надежды на дружбу с ней. Несколько раз я ужинал с Флоренс и Артуром в обеденном зале «Леонарда». Она украшала стол принесенными ею цветами, знакомила меня с постояльцами отеля так, точно мы с Артуром родственники, давно знаем друг друга и теперь он решил заняться моим воспитанием. В определенном смысле он и обходился со мной, как с сыном, который давно уже живет в Форт-Ройале, в «Леонарде», и никаких объяснений это не требует — дело самое естественное.
К таким ужинам Артур надевал один из своих элегантных твидовых костюмов, лаковые туфли и яркий галстук, а за столом распространялся о своей обостренной наблюдательности, благодаря которой он, по его мнению, мог бы добиться успеха на многих поприщах куда более приметных, чем роль владельца захудалого отеля. Однажды он сказал, что я должен развивать мои способности, это поможет мне с уверенностью смотреть в будущее. После чего неловко извлек из кармана маленькую записную книжку в бумажной обложке и с разлинованными синим страницами; книжка, как вскоре выяснилось, предназначалась для меня, Артур велел мне записывать в нее мои мысли и наблюдения, но никому записей не показывать. Если я буду регулярно перечитывать ее, сказал он, то смогу понять, сколь многое из происходящего в мире и кажущегося ничего не значащим имеет огромное значение. А это поможет мне и правильно оценивать мою жизнь, и делать ее более совершенной. Сам он, сказал Артур, именно так и поступал.
В те дни он часто брал меня с собой в автомобильные поездки: один раз в Свифт-Керрент, где ему требовалось заплатить долг, другой — в Медисин-Хат, чтобы забрать Флоренс, у которой сломалась машина. Однажды Артур отвез меня по колеистым проселкам прерий к глинистому обрыву, под которым текла река Саскачеван, — посмотреть, как ее медленно пересекает паром на ручной тяге. Мы сидели в «бьюике» с включенным обогревателем и любовались рекой и тысячами гусей, которые плавали в ее сверкающей воде и перекликались на извилистых берегах. Белые чайки кружили над ними в неспокойном воздухе. Светлые волосы Ремлингера поблескивали, аккуратно, как и всегда, подстриженные и расчесанные, с шеи свисали на шнурке очки, запах лавровишневой воды исходил от него. Он курил в машине, рассказывал о Гарварде, о том, как образцово организована там жизнь. (Я имел о Гарварде лишь смутные представления и не знал даже, что он находится в Бостоне.) Говорил Артур и о своем желании поездить по свету — кроме Италии его интересовали также Ирландия и Германия, — а иногда о насчитывавшей в длину четыре тысячи миль границе Канады с Америкой, «рубеже Штатов», как он выражался. Такой рубеж, по его словам, не является естественной или логичной разграничительной чертой, в природе он отсутствует и потому заслуживает устранения. Его создали для демонстрации ложных различий, а сохраняют ради соблюдения корыстных интересов. Артур был ярым поборником всего естественного, прирожденного. Он цитировал Руссо — Бог создал все вещи исполненными добра, но человек взялся исправлять его творение и наполнил их злом. Артур ненавидел то, что он называл «тираническим правлением», ненавидел церкви и все политические партии, в частности и демократическую, которой отдавал предпочтение мой отец (а стало быть, и я), почитавший президента Рузвельта, — Ремлингер именовал его «человеком в инвалидной коляске», «калекой» и утверждал, что он совратил страну, а затем изменил ей с евреями и профсоюзами. Когда Артур рассуждал на эти темы, голубые глаза его вспыхивали. И чем дольше он разглагольствовал о них, тем сильнее злился. Особую ненависть питал он к рабочим профсоюзам, которые называл «ложными мессиями». Вот это и было предметом статей, которые Артур публиковал в виде брошюр или печатал в двух журналах, чьими номерами были наполнены стоявшие в моей хижине картонные коробки, — в «Решающем факторе» и в «Вольнодумцах». Я в его присутствии чаще помалкивал, поскольку вопросов, касающихся меня, он задавал мало, если задавал вообще, — один раз поинтересовался именем моей сестры, другой — местом моего рождения, спросил еще раз, собираюсь ли я поступать в колледж и как мне живется на новом месте. О родителях я ему не рассказывал и того, что мать у меня еврейка, не сообщил тоже. Полагаю, в сегодняшних Штатах его назвали бы радикалом или либертарианцем и был бы он там фигурой более привычной, чем в саскачеванских прериях тех времен.
Однако ни один из наших разговоров счастливым его не делал, — казалось, что необходимость произносить и произносить слова была для него еще одной обузой. Гнусавый голос его звучал, звучал, губы двигались, глаза моргали, в мою сторону он почти не смотрел, как будто меня рядом с ним и не было. Иногда Артура охватывало воодушевление, иногда обуревал гнев — так, сколько я понимаю, он пытался сладить с наполнявшей его пустотой. Из всего этого следует, что я относился к нему с симпатией (несмотря на его неприязнь к евреям), что мне нравилось проводить с ним время, хоть рот я открывал редко и многого просто не понимал. Он был существом экзотическим, как были экзотическими и места, в которых мы находились. Я не знал никого схожего с ним, к тому же мне и в голову никогда не приходило, что человек может быть настолько интересным.
В ту пору я хорошо высыпался в моем чуланчике, а о Форт-Ройале думал с оптимизмом. Настоящим жителем этого города я себя почти не чувствовал, да и участия в жизни его практически не принимал — если не считать таковым выполнение моих обязанностей. Ощущение общности с чем-то или нормальности чего-либо просто возникало у меня либо не возникало — такой была (и осталась) моя натура. Я стригся, платя в парикмахерской канадскими деньгами, полученными в виде чаевых. Мылся в общей ванне и мог когда хотел разглядывать себя в висевшем рядом с ней зеркале. Расставлял на туалетном столике шахматные фигуры и обдумывал стратегии, которыми воспользуюсь, если мне когда-нибудь случится играть с Ремлингером. «Леонард» стал казаться мне домом, я общался в нем с самыми разными людьми — с охотниками, коммивояжерами, рабочими-нефтяниками, оставшимися в отеле и после того, как уехали сборщики урожая. Подружился с одной из филиппинок, ее звали Бетти Аркено. Она поддразнивала меня, посмеивалась надо мной и уверяла, что я похож на ее младшего брата, он такой же маленький. Я сказал ей, что у меня есть в Калифорнии сестра, она выше меня ростом. (Опять-таки, о наших родителях я ничего говорить не стал.) Бетти сообщила, что надеется перебраться когда-нибудь в Калифорнию, потому-то она и приезжает каждый вечер из Свифт-Керрента, чтобы поработать «официанткой» в «Леонарде». Бледная, тощая, с выкрашенными в желтый цвет волосами, она много курила и почти никогда не улыбалась — по причине плохих зубов. Бетти была одной из тех девушек, которых я, открывая двери номеров, заставал сидевшими в полумраке на кровати рядом со спавшими мужчинами. Мне никогда не приходило в голову, что я и сам мог бы сделать с ней что-то, — собственно, у меня не было достаточно ясных представлений о том, что именно. Опытом такого рода я располагал всего лишь единичным, полученным с помощью Бернер, и большую часть подробностей успел забыть.