Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне не верится, что наше с тобой время практически истекло.
Хочу, чтобы ты знала: я была первой, кто полюбил тебя, прежде чем кому-то другому посчастливилось познакомиться с тобой получше. Я первой тебя увидела. Я любила тебя еще в том промежутке между жизнью и не-жизнью, когда ты пересекала границу между тем, что не вполне существовало, и тем, что отныне должно было существовать всегда. Но после этого возможности узнать тебя как следует мне не дали – и ни единого шанса превратить изначальную любовь в нечто более существенное у меня не было. Я хотела, правда. Я распланировала для нас целую жизнь.
Ты начинаешь задремывать. Прости, я знаю, что уже поздно.
Я быстро.
Я не боюсь того, что может случиться. Если все пойдет не так, как задумано, – а я знаю, что это вероятно, – тогда я останусь ровно в том же положении, в каком нахожусь сейчас. Я буду точно так же одинока.
Но придет ли кому-то в голову что-то заподозрить? Усомниться в случайности очередной трагедии на обочине моей жизни? Думаю, вряд ли.
Как уже было сказано, я отношусь к тем, кому хронически не везет. Наверное, Марни теперь тоже одна из нас.
Эта подушка была сшита в подарок. Когда-то она принадлежала моей сестре. Я подарила ее тринадцатилетней Эмме, когда та лежала в больнице. Я сшила ее своими руками. Это смешно, я знаю. Можешь представить меня за швейной машиной? Вышивка в виде торта на лицевой стороне была маленькой шуткой. Эмма нашла ее забавной, а вот наши родители пришли в ярость. Они поверить не могли, что у меня хватило черствости так поступить с больной сестрой, ну а мы с ней потешались, видя, как они бесятся. Она передарила эту подушку тебе, когда ты появилась на свет. У твоей матери уже было вот это кресло-качалка из полированного светлого дерева, и Эмма сказала, что ему недостает чего-то трогательного и милого.
Так, ладно.
Хватит ерзать. Сколько можно?
Время пришло.
Я держу в руке подушку – она мягкая и слегка колючая на ощупь – и начинаю медленно, полностью контролируя себя, опускать ее вниз, и вдруг входная дверь с оглушительным треском распахивается настежь. Она с грохотом отлетает от стены, гремя болтающейся цепочкой, и снова захлопывается. Земля начинает уходить у меня из-под ног. Потом я слышу на лестнице шаги Марни и немедленно понимаю: что-то не так, потому что она с топотом мчится наверх, не разбирая дороги, не заботясь о том, чтобы не ступать на рассохшиеся ступеньки, скрип которых может разбудить малышку.
Когда Марни появляется на пороге, вид у нее встрепанный, выбившиеся из прически волосы облепляют взмокший лоб. Лицо раскраснелось, глаза влажные, безумные, налитые кровью, слипшиеся от слез ресницы трепещут, как бабочки в полете. Она пытается отдышаться, овладеть собой, но ничего не выходит, и у нее вырывается какой-то слабый звук, практически всхлип.
Она бросается к колыбельке, и капельки влаги с поверхности ее плаща пропитывают мой джемпер, холодя кожу.
– Джейн! – пронзительно кричит она. – Что ты натвори… Одри? – Она склоняется над колыбелькой. – Моя маленькая?
Пояс ее плаща развязан, он сполз с плеч, и его края болтаются где-то у щиколоток, с него на ковер капает вода. Она хватает дочку на руки, и тут что-то выскальзывает из кармана плаща и падает на матрас. Я подхожу поближе, чтобы получше разглядеть, что это, и от изумления начинаю задыхаться.
Это телефон.
И на его экране – эта самая комната.
А в этой комнате – миниатюрная я. Делаю шаг к колыбельке, хватаюсь за бортик, чтобы удержаться на ногах, и мой крошечный двойник на экране проделывает то же самое.
– Что это такое?
Но я могла бы и не задавать этот вопрос, потому что мои глаза уже мечутся по комнате в поисках камеры, которая передает видео на телефон, и она, разумеется, находится: второй телефон, стоящий на полке рядом с мягкими игрушками и стопками детских книг.
Меня против воли охватывает неподдельное потрясение, точно вирус, распространяясь по всем клеточкам моего тела, поднимаясь из глубин желудка кислой волной.
– Я все слышала, Джейн, – говорит Марни. – Я слышала, что ты сказала. Я подключилась к камере в аптеке. Хотела проверить, что с ней все в порядке. И слушала всю дорогу до дому. И если бы я не гнала как сумасшедшая… – Она закрывает глаза, зажмуривает их и стискивает губы. – Ты говорила о Чарльзе, о том вечере, когда он погиб, а потом… – По ее телу пробегает дрожь, и Одри в ответ агукает и сучит ножками, ее пухлые бедра в складочках колышутся, и на них появляются ямочки.
– Ты все не так поняла…
Но я не знаю ни как закончить предложение, ни как исправить то, что уже произошло.
– Не надо, – шипит она. – Еще одна ложь, да? Собираешься быстренько сочинить что-нибудь на ходу? Какой же я была ду…
– Марни, я…
– Я все слышала, Джейн. Что в тот день, когда он погиб, ты ушла с работы пораньше. Я была так рада, что ты здесь, в комнате, что Одри не одна. А потом – как ты сказала? – у тебя был ключ. И поначалу я ничего плохого даже не подумала; я всегда была о тебе самого лучшего мнения, никогда в тебе не сомневалась, ни разу за эти – сколько там? – двадцать лет.
– Я могу все объяснить, я…
– Джейн, – говорит она.
Я содрогаюсь при звуках собственного имени, в ее устах оно звучит как собачий лай. И вижу, что правду уже не скрыть: все, с ложью покончено.
– Положи-ка ты подушку, – произносит она.
Я все еще держу ее в руке, прижимая к бедру, и теперь автоматически разжимаю пальцы, и она падает на пол.
Марни выходит из детской. За окном уже совсем темно, лишь уличные фонари расчерчивают тротуар узорами теней, и опустевшая комната выглядит какой-то зловещей. Чувствую, как на меня начинает наваливаться необъятное горе, но пока еще слишком рано, чтобы я могла ощутить его тяжесть сполна. Я иду за Марни.
Она стоит на верхней ступеньке, глядя вниз, и рукав ее плаща слегка дрожит, совсем слабо, почти неуловимо. Я знаю, что она тоже чувствует это: необъяснимый страх.
Мы лепили друг друга, диктовали друг другу, как следует жить… И жить с этим страшно, но еще страшнее этого лишиться. Но именно это все еще дает мне надежду.
Одри агукает – почти смеется, – и на ее маленький кулачок наматывается рыжий локон. Она тянет, и Марни оглядывается на меня. Щеки ее пылают, все в потеках раскисшей туши. Глаза у нее заплаканные, краешки губ вспухшие.
Я знаю эти черты до мельчайших подробностей. Но сейчас они почему-то кажутся мне пугающе незнакомыми. В них появилось нечто новое, нечто большее.
– Уходи, – произносит она наконец. – Убирайся вон.
Четыре года спустя