Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Гранж бежит с револьвером в руке. На него набрасывается прохожий, пытаясь его остановить. Поскользнувшийся прохожий падает. Гранж мчится дальше. Прохожий поднимается и кричит: «Убийца, держите убийцу!». Он сам не знает, почему кричит. Вероятнее всего, по той единственной дурацкой причине, что ему внушили — газеты внушили: раз человек бежит по улице с револьвером в руке, бросайся ему в ноги, не раздумывая над тем, какие намерения у бегущего — добрые или дурные, почему и куда он бежит. Этот прохожий, может быть, вовсе не интересовался политикой, ему и в голову не пришло, что весной сорок четвертого года так бежать по парижской улице после только что происшедшего взрыва может лишь человек, побуждаемый добрыми намерениями. Сотни людей искупили вину одного прохожего, когда, услышав, при самых разных обстоятельствах, шум погони, открывали двери и кричали вдогонку преследователям «налево» или «направо», направляя их по ложному следу.
Гранж в эту минуту еще не пришел в себя. Он в радостном возбуждении от того, что удачно выполнил задание, попал в подвижную цель гранатой весом в семьсот пятьдесят граммов! Где же Перес и Гольдман? Они прикрывают его отступление, но из-за непрерывного треска немецких автоматов не слышно отдельных выстрелов. Гранж бежит, напрягая силы, как мчится игрок в регби с мячом в руках к заветным воротам. Левой рукой он придерживает на боку гранату, ту самую, которую хранил «про черный день». Перед ним внезапно возникает стена. Он ошибся, но думать сейчас об этом некогда. Он поворачивается и сталкивается лицом к лицу с немцами. Они залегли в другом конце тупика. Они не стреляют. Хотят захватить его живым. Гранж на секунду замирает на месте, будто у него закружилась голова, потом бросается в первую попавшуюся дверь. Не на лестницу, нет. Каждая крыша — мышеловка. Лучше в подвал. Он вспоминает о приказе префектуры пробить в стенах подвалов запасные выходы на случай бомбардировки. Он мчится вперед к лучу света, падающему из отдушины. Он запыхался, в подвале резко пахнет сыростью: жильцы давно уже не держат в подвалах уголь. Перед ним глухая стена. «Черт возьми!» Он вскакивает на старый деревянный ящик, который трещит под ногами. Смотрит в отдушину. Солдаты поднялись с земли и цепочкой продвигаются к подвалу; они уже в десяти метрах. Он слышит слова команды. Он бросает свою гранату «про черный день» сквозь перекладины отдушины и приседает у стенки. Слышен взрыв. Выпрямившись, он видит на уровне глаз распростертые тела, видит совсем близко обращенное в его сторону лицо. Уцелевшие враги беспорядочно отхлынули. Он видит, как их сапоги скользят в лужах крови, но о чем думал Гранж в эту минуту? Кто отважится измыслить это? Я знаю только, что он выпустил в подходивших немцев все патроны, был ранен и живой попал к ним в лапы. Не намеревался ли он покончить с собой, как поступил когда-то Клиши? Но вправе ли я приписывать ему такие мысли? Скорее он был из тех, кто из принципа цепляется за последнюю, пусть самую ничтожную вероятность удачи. Бегут же из тюрьмы. О ком и о чем он думал в эти мгновения? Да и мог ли он думать? Какая-то стыдливость и уважение к нему не позволили мне приписывать ему чувства, которые, вероятно, испытывал бы я на его месте. Возможно, он думал о Полетте. Но так ли это? Не было ли у него в жизни другой сердечной привязанности? Последнее его письмо обращено к Полетте, но из этого вовсе не следует, что именно ей он посвятил свои тайные мысли, которые мог считать последними. О ком думал бы в этом случае я? Обычно пишут: «Моя последняя мысль была о вас». А ты в этом уверен? Разве не мог бы ты в последнюю минуту думать о каком-нибудь пустяке? Мне вспомнилось, как однажды я во время бомбардировки, притаившись в овраге, наблюдал за жучком, вползавшим в свою норку. Я завидовал ему, хотел быть на месте насекомого, думал: «Вот кому везет». Это и была бы моя последняя мысль, отклонись тогда бомба на десяток метров. Чей образ хотел бы я видеть перед собой в минуту расставания с жизнью, если, конечно, допустить, что человек в подобных обстоятельствах способен еще выбирать? Вопрос чисто умозрительный, и все же ответить на него по совести я не мог. Пожалуй, я и не хотел его решать, предчувствуя, что в последний миг сознание подскажет не образ Камиллы, Лоранс или какой-либо другой женщины, а образ самой Любви: это было бы проявлением смутной тоски о счастье, которое уже не нужно было бы олицетворять конкретным именем, потому что никакое имя уже не могло породить никаких проблем. Нет, мне не удастся раскрыть тайну последних дней жизни Поля Гранжа, если я буду все время оглядываться на себя…
Но я все еще не терял надежды. Я перечитывал его последнее письмо, стараясь понять, следуя каким внутренним побуждениям он выбирал то или иное слово для прощания с жизнью. Он называл Полетту нежным именем «Пули», хотя