Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знать все. Почему у тебя никогда не мерзнут руки. Сколько человек знают тебя лично, а сколько – только понаслышке. Почему на солнце твои волосы шоколадные, а в помещении – черные, как зола, в которой пачкались далматинцы.
Я стал думать, что тоже пятнистый и тоже от кого-то бегу и прячусь. За тобой. Мажусь с ног до головы голосом, запахом, манерой склонять голову, стучать по краю стола на манер барабанов. Кутаюсь в голографический купол твоего смеха, пока он звучит, а уже после – эхом, спрятанным в моей голове.
Мы смотрим. Иногда очень долго. Друг на друга или в одну точку за пределами наших тел. Это странно. Но, когда я чувствую, что ты смотришь туда же, куда и я, во мне как будто стыкуются космические корабли. Мы касаемся.
Ты касаешься. Иногда тонко, осторожно, когда ладонь в ладонь и ближе к себе, на колени или живот. А виду не подаешь, все, как нужно, все, как положено: взгляд вперед, на экран кинозала, ноутбука или в небо, искусственное, как в планетарии Чарльза Хайдена, или в знакомое, родное, настоящее.
Иногда ты касаешься ярко. Сообщающе. Как когда я стою на мостовых, смотрю на воду, усыпанную разбросанными осколками ночных отражений, а ты встаешь позади, руками – бархатной лентой мне на солнечное сплетение и ниже, прижимаешь к себе, спрашиваешь, чего бы мне сейчас хотелось.
– Наверное, ковер-самолет и полетать.
Ты улыбаешься. Отстраняешься. Чтобы вложить нам обоим по наушнику, покопаться в смартфоне, а после снова прижаться, опустив подбородок мне на плечо. Тишина становится голосами персонажей. Которых я сразу же узнаю. И не могу сдержать улыбки. Она, наверное, касается ушей, сминает румяные щеки.
– Все, что пожелаете, ваше высочество, – твои слова рассыпаются ласковым паром у моей щеки.
Песня из тех далеких времен, когда в приюте нам показывали мультфильмы, и все мы думали, что там, за стенами, все их герои действительно существуют. Русалки, феи-крестные, говорящие ивы, духи-хранители, летающие слоны, коты-аристократы, потерянные мальчишки. И волшебные ковры, конечно.
Мы смотрели одни и те же кассеты годами. Всякую песню я знал тогда наизусть. К счастью или сожалению, много чего из тогда актуально для меня и сейчас. Потому я повторяю слова фоном хрупкого шепота, срывая ноты с губ.
A whole new world
A hundred thousand things to see
I’m like a shooting star
I’ve come so far
I can’t go back to where I used to be[27].
Они наполняют ночь обликом, вселяют тайну, одевают в величие. Это зеркало прогресса на воде становится произведением искусства. Ветер из холодного, лишенного дружелюбия – бесконечно мистическим.
У музыки самое сильное колдовство. Если она захочет, любой ковер станет волшебным.
Как и любой момент.
Кому как не мне знать об этом?
Кому как не мне испугаться клацанья зубов саморазрушающегося змея? Кого еще так некстати накрывает колкое ощущение потери?
Едва опадает последняя нота, я тянусь к твоим рукам на животе, я пытаюсь удержать, не кусаясь. Песня начинается заново. С невырезанного диалога голосов персонажей.
Алладин спрашивает принцессу: ты мне доверяешь? Она переспрашивает, потому что узнает в нем воришку с базара, которому однажды уже доверилась. Принцесса говорит: да. Принц шепчет вместе с ней.
А в голове веранда, душная погода, холодный лимонад, вредная собачонка и твой осевший голос.
22
– Итан.
Я не смотрю, потому что знаю: у тебя бесконечно нечестный взгляд, после которого хочется протянуть руку и наткнуться на твои пальцы.
– Мм?
– У тебя есть еще татуировки, кроме тех, что видны?
– Есть, – конечно, я читаю одну и ту же строчку по третьему кругу.
– Сколько?
– Три.
– Насколько сильно тебе нужно раздеться, чтобы показать их?
Я наконец поднимаю взгляд от учебника. Возвращаюсь в сегодня. Яркое, теплое, пугающе уютное воскресенье. Позади бело-красные ладони, а впереди мягкие оттенки дивана, с которого я стягиваю пленку уже четвертую субботу подряд. Сквозь мои громадные окна в убежище почти весь пол в желтых бликах первого майского солнца.
Я сижу в кресле, в тени кирпичных стен, а ты – в центре зернистых плодов звезды третьего поколения. Опираешься локтем о подлокотник и не двигаешься, пока розово-бежевые краски вплетаются цветами в ткань твоей белоснежной футболки. У тебя взгляд в точности такой, какой я ожидал. Никакого озорства. Ты вот так часто сидишь передо мной в библиотеке, столовой или, как сейчас, на диване и разглядываешь, ничем больше не занимаясь. Совсем. Просто улыбаешься одной стороной губ и ничего спонтанного от меня не ожидаешь.
Я тоже. Но память о твоих руках – будто пройденный этап. И чувство такое, знаешь: раз ты касался, можешь и смотреть. В конечном итоге, кому еще я добровольно могу показывать себя целиком и полностью, кроме тебя? Ты первый и последний в любой из потенциально возможных жизненных развилок.
Поэтому встаю и откладываю книгу на журнальный стол. Пара шагов – и рядом. Над тобой. Почти касаюсь твоих коленей своими. Ты выпрямляешься и, раскрашенный солнечными кистями, смотришь снизу вверх с мерцающим блеском на кончиках ресниц.
Затягивается пауза моего бездействия. Я трачу ее на магнитное притяжение и непримиримое желание просто… изучать лицо.
Пшеничный раствор из окон стекает тебе на волосы, превращая в подтаявший шоколад. Оттуда застывшими лентами к вискам и дальше по шее к ключицам, чтобы высечь по контуру – выделить четкостью изгибов на фоне просторной футболки.
Посмотри, Чоннэ. Мне, оказывается, тоже под силу беспрерывно рассматривать тебя, не отводя глаз. Уроборос внутри – символика бессонницы, и оттого он, конечно, сразу же шипит про конечность, про краткий миг, за который мне нужно ухватиться.
Его стараниями кусаю палец. Смыкаю зубы на сгибе. Ты все понимаешь. Ты молчишь и ждешь. Пока не сажусь рядом с тобой на самый край. Пока не разворачиваюсь спиной. Красная тонкая кофта выворачивается наизнанку, когда я стягиваю и опускаю ее на колени. Пальцы тонут в мягком материале, пытаются отвлечь, создать иллюзию увлеченности.
Ты там, позади, наверное, не двигаешься. Или я просто чрезмерно фокусируюсь на притворном шитье и ничего толком не слышу.
Я бы мог взять книгу в руки, раскрыть на коленях и сделать вид, что читаю, пока ты там разглядываешь мою обнаженную спину. Я бы мог достичь любого абсурда, я точно чувствую, что готов на совершеннейшую нелепость ради избавления от