Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Типичное романтическое изображение средневекового уголовного правосудия, включая палача в капюшоне, его помощников, «Железную деву» и тайный суд (ок. 1860 г.)
Даже менее эмоциональная и в большей степени научная трактовка образа домодерного палача порождает эффект дистанцирования. Нюрнбергская резиденция Майстера Франца была недавно преобразована в исторический музей местной уголовной юстиции, а страшная Яма под ратушей открыла свои сырые темницы и камеру пыток для ежедневных экскурсий. Текстовое сопровождение в обоих случаях превосходно, а гиды – хорошо информированные рассказчики, которые решительно воздерживаются от надуманных шокирующих подробностей или историй о привидениях. Тем не менее даже скрупулезная историческая точность реконструкции не может полностью противостоять вуайеристской природе туризма, неизбежному превращению всех прошлых триумфов и трагедий в некую форму развлечения, то есть отвлечения от нашей собственной «реальной жизни». Большинству туристов, с улыбкой позирующих перед Домом палача, сама мысль о его эмоциональной и интеллектуальной жизни покажется как минимум несущественной, как максимум – абсурдной.
Майстер Франц Шмидт, как и многие его современники, зачастую удостаивается презрительно-высокомерного отношения или даже отвращения с «высоты» наших дней. Воплощение варварского и невежественного века, он служит для нас подтверждением всеобщего социального прогресса. Даже сегодня некоторые работы субъективного характера, такие как книга социального психолога Стивена Пинкера «Лучшее в нас» (The Better Angels of Our Nature), увековечивают готическую фантазию о жестокостях «старого порядка» в целях утверждения их собственной секулярной повестки[515]. Дистанцируясь от Майстера Франца и его коллег-палачей, мы делаем их безопасными персонажами мира сказок, теми, кто совершает деяния ужасающие, но не способные коснуться нас, рассказывая тем самым куда больше о собственных страхах и грезах, чем о мире, который мы унаследовали. Мы смотрим на карикатурного палача в капюшоне – героя поп-культуры – с тем же снисходительным любопытством, с которым наблюдают за игрой детей взрослые, уверенные в собственном интеллектуальном превосходстве и умудренности.
Но оправданно ли такое отстранение? Конечно, палач не лучший пример для подражания даже с точки зрения подлинного понимания прошлого индивидов и обществ. Вопреки модернистским концепциям цивилизации как постепенного формирования общественного сознания в череде поколений, Франц Шмидт и его современники, по-видимому, не были подвержены жестокости в большей (или меньшей) степени, чем люди XXI века. Также нет никаких свидетельств большей или меньшей степени их подверженности страху, агрессии, состраданию. Для палача, столь сильно отождествлявшего себя с жертвами преступлений, было бы удивительно услышать, что его общество описывают как жестокое и бессердечное, особенно если бы он узнал о таких немыслимых современных зверствах, как геноцид, атомные катастрофы и мировые войны. Он признал бы, что уголовное правосудие его времени могло быть суровым, но испытал бы ужас, узнав о судебных процессах и тюремных заключениях, которые длятся десятилетиями или даже пожизненно, иногда включая длительные периоды изоляции. Сам по себе ритуал домодерной казни, который Мишель Фуко охарактеризовал как карнавальное наслаждение человеческими страданиями, на самом деле решительно опровергает наличие каких-то качественных сдвигов в массовом восприятии, поскольку именно жестокость неудачных казней и страдания приговоренных, которые они порождали, чаще всего вызывали возмездие толпы. Сегодня невозможно представить оправдание таких мерзостей, как казнь колесованием и судебные пытки, но мы должны признать, что ни одна из них не была мотивирована каким-то массовым садизмом или повсеместным безразличием к страданиям других.
Нас отдаляют от мира Шмидта не изменившиеся эмоциональные реакции на преступления или страдания, а два конкретных исторических нововведения – практическое и концептуальное. Юридическая машина Средневековья и раннего Нового времени, как мы убедились, была крайне неэффективной, по мерке наших стандартов. Без современных средств допроса, без новых технологий и альтернатив изгнанию, то есть тюрем, законные правители времен Франца Шмидта были вынуждены зависеть от самооговоров и пыток и полагаться на смертную казнь в случае серьезных и повторяющихся преступлений. Страх общества и озабоченность городских советников поддержанием собственного авторитета также требовали публичного наказания тех немногих преступников, что оказывались пойманы. Правосудие часто было в духе Дикого Запада, но поскольку оно было предпочтительнее бесконтрольной расправы толпы, то само прибегало к насилию и разным способам ускорения юридической процедуры.
И даже более фундаментальное различие между самыми развитыми современными обществами и Нюрнбергом XVI века лежит в области представлений о неотъемлемых правах человека. Это относительно позднее достижение в общественной сфере обеспечивает как минимум теоретическую и правовую основу для ограничения государственного принуждения и насилия под прикрытием поиска справедливости. Авторитарные режимы прошлого и настоящего не признают таких навязанных извне ограничений и не ставят суверенитеты личности и государства на один уровень, не говоря уже о том, чтобы рассматривать индивида как приоритет. Майстер Франц согласился бы с тем, что даже арестованные преступники имеют право на надлежащий судебный процесс, но идея о том, что это право включает неприкосновенность их тел после обнаружения улик или осуждения за серьезное преступление, была бы для него непостижимой. Советники Нюрнберга и их палач стремились к умеренности, последовательности и даже религиозному искуплению, но все это – перед лицом всеобщей жажды отмщения. Отмена государственного насилия, а не его ограничение и стандартизация, была бы для них слишком большим концептуальным скачком вперед.
Скачок назад, напротив, является для нас быстрым и понятным. Процедурные усовершенствования и технологические инновации в правоохранительной сфере не привели к такому устойчивому или необратимому разрыву между домодерным и современным правосудием, в какой нам хотелось бы верить. Похоже, что ни казнь колесованием, ни сожжение на костре не вернутся в ближайшем будущем (во всяком случае, мы надеемся), но рост преступности – реальный или мнимый – все еще неизменно порождает популярные призывы к упрощению следственных процедур и введению более суровых наказаний осужденных преступников. Многие современные режимы все еще применяют систематические пытки – без каких-либо правовых ограничений, как это было в Нюрнберге XVI века, – а другие правительства (включая и правительство моих родных Соединенных Штатов) намеренно стирают грань между приемлемым и неприемлемым принуждением во время допросов по уголовным делам. Смертная казнь все еще практикуется в 58 странах, особенно широко в Китае и Иране, где на 2011 год общее количество казненных исчисляется тысячами, но применяется также и в гоcударствах, якобы придерживающихся либеральных и демократических ценностей, таких как Соединенные Штаты и Япония[516]. Сам страх перед насильственными актами и разочарование неэффективностью блюстителей закона – вполне оправданные сами по себе – не только не меняются на протяжении всей истории человечества, но и постоянно находятся на грани перерастания в одержимость. Напротив, абстрактная правовая концепция о наборе основных прав человека все еще относительно нова и поразительно уязвима к тому, чтобы в трудные времена ее можно было легко отбросить в пользу древних, глубоко укоренившихся побуждений.