Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Продолжать он не мог, потому что добродушный сыщик, умильно слушавший первые похвалы правительству, заподозрил что-то неладное и прикрикнул:
— Да что это вы к правительству привязались?
Но Фицек уже ни к чему не привязывался. Зашнуровав башмак, он встал и видел теперь только жену с Лизой на руках.
Девочка, словно желая спрятаться, прижималась личиком к материнской шее. Жена беззвучно плакала; слезы капали на голову девочки.
Все мысли у Фицека остановились. Так останавливается движение, когда две телеги сталкиваются на перекрестке. И как ни кричат извозчики, как ни хлещут коней, проехать невозможно.
— Отвечайте!
— Я к правительству? — забормотал Фицек. — Ни к кому я не привязываюсь! — и тупо добавил: — Да уж все равно.
— Захватите с собой смену белья, — сказал добродушный сыщик, понимавший, очевидно, с какого рода «мошенником» он имеет дело.
— Да все равно, — послышался снова глухой голос.
— Полотенце!
— Все равно!
— Наденьте пиджак.
— Зачем? Все равно!
— Еду возьмите с собой!
— Да все равно.
— Вы что, спятили? Что значит: все равно?
Фицек глянул на высокого, раскормленного сыщика.
— А вы не знаете? — спросил он глухо и горестно. — Не знаете? — повторил он еще горестнее. — Извольте взять в руки кусок ну, — как бы вам сказать? — кусок… дерьма. Сожмите его в руке. Дерьмо-то вылезет промежду пальцев, и тут, и тут, и тут… Так вот, в каком месте ни облизнете… Все равно!
Добродушный сыщик рассердился. Посмотрел на товарища, который выпятил нижнюю губу, словно хотел сказать: «Получил?.. Надо было тебе затевать беседу с этим голодранцем!»
— Пошли!
И Фицек ушел, даже не попрощавшись с женой. Ему хотелось только одного: как можно скорее миновать улицу Луизы, где его все знали.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
в которой любовь юноши и девушки все растет и растет, хоть они и писем друг другу не пишут и даже словечком о ней не обмолвятся
1
Рассвело. Скоро шесть часов. Надо вставать, вылезать из теплой постели, хотя сейчас-то и спится слаще всего! Окна занавешены. В комнате полумрак. Только сквозь дверную щель пробивается из кухни тонкая полоска, возвещающая утро: желтый свет висящий над плитой керосиновой лампы.
Жена Пюнкешти варит кофе, то и дело поглядывает на томительно тикающие часы. Неделю назад в это время Тамаш умывался под краном. Тонюсенькой струйкой пускал воду, чтобы не шуметь, не разбудить спящих: Пирошку, детишек и ночевавшего в алькове полоумного Флориана. А теперь нет Тамаша. Взяли его. Вместе с Флорианом. Антала Франка тоже забрали. И Элека Шпитца. Кто знает, может, и других и того русского тоже. Надо бы узнать, да ведь никто не знает, где он живет. Ни Тамаш, ни Флориан. Это хорошо. И хорошо, что Йошку Франка не взяли.
Грустно стало в квартире, будто умер кто… Но нет, Тамаш жив! Он здесь, в этом городе, неподалеку отсюда, в военной тюрьме. Может, и он уже встал. Один он там или вместе с друзьями? Вот ведь живет человек и не знает, что счастлив! Сейчас, когда Тамаша нет, его чувствуешь гораздо больше, чем когда он здесь. Всем телом весь день… В газетах полно сообщений об арестах. «Взято под стражу двести тридцать ремесленников… мошенничавших на поставках армии…» — говорится в одном сообщении, а в другом: «Арестованы члены одной организации (и до остальных дойдет черед!), которая хотела нанести удар в спину сражающимся героическим войскам австро-венгерской монархии… Нити заговора тянутся к вражеским странам… Военная прокуратура лихорадочно работает…»
Ужас! А в социал-демократической партии и разговаривать не хотят. Доминич, правда, написал ходатайство в адвокатскую контору, но сказал: «Все равно не поможет! Надо было слушать умных людей. Теперь Тамаш получит по заслугам! Да и вам, госпожа Пюнкешти, не мешает быть поосторожней…» Гадость-то какая!
…Как томительно тикают сегодня часы!
Пишта Хорват, брат Маришки, служанки Игнаца Селеши, тот самый паренек, который до встречи с Дёрдем Новаком свято верил, что крестьяне, добровольно вступившие в армию, получат землю по окончании войны, Пишта вышел уже из-за занавески алькова.
Анна разбудила его в пять часов утра. Сама она должна была подыматься по будильнику без десяти пять, но всегда просыпалась раньше и привычным движением запирала будильник, чтоб он не звенел, не отнимал драгоценных минут у тех, кому можно было еще поспать. Она уносила часы на кухню, и после обеда, когда большая стрелка приближалась вновь к пяти, будильник, уже не мешая никому, изрыгал зажатый в нем звон.
Неделю назад на другой койке в алькове еще лежал Флориан, с опаской прислушиваясь, не задержится ли Пишта Хорват хоть на миг в комнате. Но Пишта проходил всегда прямо на кухню. Его меньше всего занимала Пирошка, городская девушка, такая же чужая, как мощеная улица, трамвай или завод. Да и вообще-то после обманувшей его приказчиковой жены, первой женщины в его жизни, Пишта пока за три километра обходил каждую «юбку».
Сочувствуя горю хозяйки, он молча завтракал и только на прощанье говорил: «Не горюйте, мать! И меня хотели угробить, прямо в ручки смерти передать, а я, видите, тут как тут!» И тотчас уходил, хотя работа его начиналась только в семь утра. Правда, ехать было далеко, до самого Матяшфельда. Там он устроился чернорабочим на авиационный завод, выгребал из-под мусора железный лом и собирал его в кучку. И все это за две кроны восемьдесят крейцеров, которые он упрямо по-деревенски именовал форинтами и филлерами, хотя страна уже больше десяти лет как перешла на кроны и крейцеры.
Именно теперь, когда уже скоро вставать, Пирошка сладко и глубоко засыпает. (Так ей кажется, во всяком случае.) Она спит, но и чувствует, что скоро подниматься, — и, словно истомившийся от жажды человек, у которого вот-вот отнимут кувшин с водой, девочка напоследок тянет большущий глоток — глоток сна.
Анна никогда не просит стрелку часов, когда она приближается к шести: «Подождала бы чуточку». Отец у ней был рабочим, она с детства привыкла к тому, что на свете существуют непререкаемые факты, которые ни мольбами, ни