Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не побоюсь сказать, что чтение «Вариаций» толкает к экспериментальному безумию и, насколько это словосочетание покажется странным, к полному и строго автономному переживанию такого безумия, к наркотическому удовольствию от него, к оргазмическому ужасу перед невозможностью наказания. Здесь, в какой-то мере, Мокед скорее следует интеллектуальным установкам Жиля Делеза, который, совместно с радикальным психоаналитиком Феликсом Гваттари, разрабатывал метод вхождения в пространство безумия, переживание альтернативной разуму ситуации и, в конечном счете, как писал Фуко в предисловии к их книге, к изгнанию внутреннего фашизма, который находится в сознании каждого и осуществляет радикальный контроль над поведением рассудка. Именно такой фашизм, с точки зрения авторов, устанавливает знаковые границы нашего восприятия действительности так, что само это восприятие не является непосредственным общением с миром, а строго регулируется семантическим каноном среды.
Как удается автору «Вариаций» приблизиться, если не осуществить в полной мере, к радикальному прорыву из пространства текста в сферу чистых актов, к территории деинцестуализированного письма? В отличие от Сартра, Мокед не проясняет статус литературы, не вводит в ее практику сартровскую социальную активность, его способ отличен от способа французского экзистенциалиста, хотя мокедовская философская деятельность проходит далеко не без влияния Сартра.
В своих «Вариациях» Мокед изменяет сам характер письма, разрушая его основные метафизические установки. Например, автор заменяет семантическую систему, в которой так или иначе привык оставаться читатель, на систему телесных и чувственных переживаний. Аллюзии и события, имеющие место в тексте, вытесняются растянутыми метафорами и различного рода деталями, создающими фантазм реального действия, в то время когда никаких реальных (в литературном смысле) событий там не происходит. Текст превращается в некую запись или регистрацию феноменально переживаемых и воображаемых действий, тех действий, которые также никем не совершаются и никому не предназначены.
Текст трансформируется в открытое писание, в диффузную среду актов телесности. Скажем так: акт письма сливается с самим актом письма. Он существует не для того, чтобы указать и/или оставлять след, акт письма существует для того, чтобы существовать. Существование письма дает возможность присутствовать самому акту письма.
Если вы захотите сказать, о чем написаны «Вариации», вы попадете впросак, так как сказать, о чем эти тексты, означает уничтожить ценность самого эксперимента и завуалировать интенцию автора. Они не о чем – они как! В этом, мне думается, есть суть мокедовского опыта. Дать своему читателю и сообщнику пережить то, что способен пережить сам автор, но, в то же самое время, предостеречь читателя от возможности рассказать об этом, перенести свои переживания в иную сферу, или украсть эти переживания из сферы самого письма. Автор «Вариаций» как будто говорит: никакая трансплантация мистического и органического опыта письма невозможна, в противном случае она приведет к истерическому нивелированию пережитого. Из письма нельзя вырваться, не потеряв экзистенциальное обладание этим опытом, и в этом коренное отличие акта письма от статистического присутствия в тексте, чей модус есть само это бесконечное присутствие. Поэтому привычная метафизическая связка, инцестуозная игра текстуальных парадигм, мутируется в «Вариациях» в метафору резерва, выход из которого возможен только в пространство непредсказуемых акций, в сферу само(псевдо)стоятельных процедур, в идентификацию феноменов переживания с телесной протяженностью. Посмотрим как об этом-это пишет-переживает сам автор: «по сути дела его ни разу не бросали в его характерном одеянии в решающий бой, по сути дела его и его характерное одеяние ни разу не бросали в решающий бой, не задействовали в подлинных испытаниях, во всех их аморфных возможностях. Он всегда оставался в резерве, в надежном месте, не слишком далеко, откуда можно было наблюдать вблизи, откуда ему разрешено было наблюдать вблизи непрерывно движущиеся линии фронта, исчезающие построения вероятностей, возникновения опасностей перемен и их затухание. Он в своем характерном одеянии больше всех подходил для этого боя построений, для плотно прилегающего движения вдоль маршрутов вероятностей, для знания водоворота опасностей и для умышленного забвения оного. Он не бахвалился. Он не бахвалился»[73].
О чем идет здесь речь, я не знаю. Я не знаю, что имеет в виду автор, когда говорит о бое и резервисте, о «маршрутах вероятностей» и одеянии, поскольку все, что происходит со мной – это телесное переживание актов письма, не ведающих или означающих ничего. Но именно такое ничего есть сама сложная экзистенциальная ситуация, в которую нас вводит письмо Мокеда. Ситуация, где все происходит, но ничего не означает, ситуация, в которой телесное присутствие вещей преобладает над семантическими пластами знакомой и обжитой системы. В этом, пожалуй, сокрыто то самое разрушение риторики смысла, обязательного семантического порядка, привязанность к которому означает нашу глубинную нужду в фашизме, о чем говорил Фуко, и что так скрупулезно пытались изгнать из Западного мышления Делез и Гваттари.
Откуда появляется эта нужда в фашизме? Вопрос, который тоже интересует Мокеда, и он по-своему пытается понять феномен такой нужды. Из чего она вырастает? Она вырастает из нашего инстинкта тотализировать дискурс желания и превратить его в инстанцию господства, или по-другому: объект желания замещается актом господства, где структура самого объекта становится необязательной, ее вполне может заместить фантазм присутствия. Фантазматическое присутствие того, чего желаешь, стирает акт желания и открывает перспективу тотального террора, в котором существует современное сознание. В чем же отличие этой ситуации?
В чем мы видим тотальность террора? Пожалуй, в том, что желание без объекта структурируется не как негация, скажем, гегелевского типа, а как некое поле, где происходят мутации сознания современного человека: если не существует объекта желания, то субъект теряет прерогативу индивидуального выбора, в этом безобъектном пространстве он инцестуализирован.
Единственное, что ему остается – это фекалии господствующего текста. Эти фекалии как раз создают фантазм присутствия, и именно они призваны симулировать утраченный объект желания и обеспечивать субъекту связь с абсолютной властью, которая способна идентифицировать субъект с тем, что не существует в реальности, со смыслом субъективного желания.
Желание современного человека, обладающего инцестуализированным сознанием, не имеет объекта, такое желание равнозначно растянутому самоубийству, самоубийству без результата. Проще говоря, субъект более не желает, он идентифицируется с тем, кто желает его, он не пытается восстановить объект желания, он, напротив, стремится уничтожить следы того, что этот объект у него был. Читаем: «Уничтожив явные следы своего пребывания, он сжег все бумаги и начал всерьез готовиться к неудаче