Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пойми, Марина, так надо.
*
— Марина, почему меня не посылают в мужской сектор, ты не знаешь? Я же там не скандалю, правда? Я не делаю ничего такого... Я Раулю ничего даже и не сказала, Марина. Он ничего даже не знает.
Доминик была очень бледна, и я видела, как поднялась ее верхняя губа, обнажив в страдальческой гримасе тонкую белую линию зубов.
Я уже знаю Доминик и хорошо представляю, какой внутренний ураган бушует в ней и чего ей стоит эта ее внешняя сдержанность.
Все доводы Рауля показались мне мелкими в сравнении с этой внезапно раскрывшейся драмой.
Мы включили Доминик в нашу бригаду. Работали на пустыре. Рауля не видно было нигде... Доминик странно умолкла. Доминик...
*
Лемерсье полушутя назвал меня «большевиком». Он знает, что я не состою в партии, но партию большевиков он считает единственно честной партией, в которой любят порядок и Родину.
*
Ждали, думали — гестапо освободит Мадлен с ребенком. Думали — Мадлен больше не заложница, отпустят...
Всё больше тревожит нас судьба маленькой Виктории. Вызвали в комендатуру врача лагерного ревира — расспрашивали о ребенке. Фрицы приказали доктору распорядиться — отнять младенца от груди!
*
Луи:
«..Знаешь, как много в нашей жизни счастья? Только мы не умеем его распознавать. Жизнь — это сплошное счастье. Даже со всеми ее болями, горем, борьбой... Пока еще не расстреливают. Пожалуйста, не пугайся, сегодня не будут. Не каждый же день...»
*
Всю ночь я думала о бабушке. Черные мысли, чернее бессонницы, гудели в голове. Добралась ли она до Вадима, успела ли? Дай-то бог. Все думают, что я сильная, а я плачу... Сижу ночами на своем втором этаже, обхватив колени руками, смотрю в одну точку и плачу.
Мои вчерашние радости и мое неизвестное завтра. Может быть, когда ожидание кончится, некого будет любить, некуда возвращаться? А Вадим? Фронт ведь. Я останусь одна, никому не нужная...
Я плачу.
А Лемерсье считает меня сильной, храброй...
*
Делегация от заключенных во главе с Лемерсье отправилась к коменданту лагеря просить, чтобы разрешили передать Викторию в семью кого-нибудь из заключенных.
— Нет, — сказал комендант, — нельзя. Девочка — Haftling, заключенная. Она имеет свой тюремный номер. Судьбу ее будет решать гестапо.
Скоты!
*
Кажется, что всю Францию сгоняют за проволоку! Из Шалона, из Марселя, из Бордо, из Гренобля, Гавра...
Много священников, работников префектуры, полиции... Сопротивление принимает невиданный размах!
Агония?..
*
От Луи:
«...После Победы я буду сопровождать тебя в СССР. Непременно. Мы поедем в Москву, а оттуда в Ленинград, окунемся в его белые ночи и, объятые светом «ниоткуда», будем бродить по городу и наперебой рассказывать Вадиму про всё, что было... да, да, Марина...»
Мне кажется, никогда еще я не ощущала такой напряженной, такой переполняющей любви к моей стране...
*
Ленинград? Да, он, Лемерсье, знает, он был... ездили, группа молодых архитекторов... ездили в СССР в июне тридцать шестого...
Я незаметно спускаю руку, даю ему записку ко мне от Луи.
Обернулся и, убедившись, что Эрнст в другом конце камеры, пробежал глазами листок, скомкал, зажал в ладони. Я не спускала глаз с его лица...
Что это? Ревность? Лемерсье ревнует?.. Может быть. Только это у него просто, по-человечески. А если нет? Если — не просто?
Нет, нет, нет. Нет!
И — опять о Ленинграде.
— Город сомнамбул... белые ночи сбивают с толку влюбленных; не понять, когда их ночь кончается и когда их день начинается!
Эрнст прошел к дверям, кивнул ему.
Он слегка наклонился, опустил глаза, направился к двери:
— Спите спокойно, Марина.
— И вы, Лемерсье.
Улыбка его была ласковой и грустной.
*
...У Мадлен отнимают ребенка.
Маленькую Викторию увозят...
Кто увозит? Куда увозят? Ничего не знаем.
Две женщины в сопровождении зондерфюрера идут по двору. Ребенка приказано отдать им, этим женщинам. Кто они? Куда увезут девочку?!
Неизвестно.
...Одной рукой она держит свою девочку, прижав лицо ребенка к щеке, в другой — небольшой чемоданчик. Шепотом продолжаю убеждать ее, что Вики нам возвратят, что женщины эти — от Красного Креста, от французского Красного Креста.
Кто-то шепчет ей, что девочка останется во Франции...
Мадо не слышит. Мадо не слушает. Не смотрит.
— Всё готово? — спрашивает ее фон Затц.
Мадо как во сне отдает подошедшей к ней женщине свою девочку.
— Тут вещи и молоко, — говорит Мадлен. Голос ее глуше, чем обычно. Она протягивает чемоданчик и еще раз прижимается лицом к дочери, целует высунувшуюся из конверта ручку.
Женщины с ребенком вышли за проволоку. Сделав несколько шагов вслед, Мадлен останавливается. Широко раскрытыми глазами она смотрит, как неизвестная женщина уносит ее Вики.
Мелькает меж бараками белый колпачок с розовыми бантиками. Он то исчезает за поворотом, то появляется. Вот он опять скрылся, и появился только через несколько минут, уже почти у последнего поворота. Еще раз мелькнул — и больше не появлялся.
Женщины понуро побрели в бараки. И по ту сторону проволоки мужчины тоже потянулись в бараки. Сегодня никто ни с кем не переговаривается через проволоку. Молча ходят по двору. Молча бредут в бараки.
И только мы с Мадо стоим посреди двора и не уходим, и я вижу, как глаза Мадо впились в уходящую меж бараками тропинку. Она стоит совсем неподвижно, и на неподвижном и напряженном лице глаза кажутся еще неподвижнее и напряженнее. Потом она поворачивается, и глаза ее останавливаются на мне, блестящие, широко раскрытые глаза.
Свисток солдата — и двор пустеет.
С трудом переставляя ноги, шатаясь, идет к настилу Мадлен. Ее длинные, теперь пустые, руки бессильно повисли. Я молча беру ее за локоть.
— Не надо, — говорит мне Мадо твердым, почти суровым голосом и отводит мою руку. Мадлен мертвенно-бледна. Губы ее разомкнулись, и лицо застыло в трагической неподвижности греческой маски.
Глядя блуждающими глазами на безмолвно расступившихся перед ней женщин, Мадо медленно идет к своим опустевшим нарам.
*
Мои вечера с Мадлен.
Наши горестные, трагические молчания...
Горе Мадо, целомудренно спрятанное внутри горе