Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Наливай! Только хлеб ломать придется. Ножа нет…
Мы заворачивали редиску в ее же листья, макали в насыпанную горкой соль и, сделав по нескольку глотков вина, хрустели потом ею, отщипывая от еще теплой буханки ароматный хлеб и снова запивая все вином.
– Ну что? Еще по стаканчику или домой? – спросила Наталья, когда мы неспешно допили вино.
Уходить никуда не хотелось. Так было хорошо, нежарко у пруда. Да еще дуб загадочно шептал о чем-то своей кроной. Жаль, что мы не понимали его языка. Ведь ему наверняка было о чем рассказать из минувших за время его жизни столетий…
– Давай еще немного посидим, – не сразу ответил я. – Здесь так хорошо… И вино, и редиска – такие вкусные…
– Ты еще борща моего не пробовал!
– Надеюсь, что попробую.
– Конечно. И не раз, – беспечно отозвалась Наталья, как будто стопроцентно веря в то, что нам предстоит долгая и обязательно счастливая совместная жизнь. – А давай еще по стаканчику, – махнула она рукой. – Думаю, не повредит. За все хорошее!
Я налил в стаканы вино. И Наталья вдруг ни с того ни с сего весело рассмеялась.
– Наверное, со стороны мы похожи на двух алкашей…
– Вряд ли, – усомнился я и рассмеялся вслед за ней, почувствовав вдруг такую полноту и радость жизни, которых, казалось, раньше никогда и не знавал…
– Да, такого борща я, действительно, еще никогда не едал! – искренне похвалил я Наталью.
– Еще?
– Пожалуй, можно, – после недолгого раздумья пододвинул я ближе к ней свою тарелку. – Прощай, фигура! Боюсь, что от таких изысков я, по слабоволию своему, вскорости обзаведусь брюшком.
– Не обзаведешься, – успокоила меня Наталья, ставя передо мной полную тарелку борща. – Я ведь не обзавелась, хотя и борщ, и сало очень люблю. Ты человек подвижный, и конституция у тебя «прогонистая», как говорит моя бабушка. По ее определению мужики вообще бывают только двух типов: «прогонистые» и «студенистые». Ты к «студенистым» явно не относишься. Те, по ее определению, малоподвижны и ленивы…
– А для женщин у нее тоже есть своя классификация?
– Да. Женщин она делит на «стропильных» и «сковородных». Меня к «стропильным» относит. Кстати, она бы меня сильно пожурила, узнав, что я «борч» мужику без чарки горилки подаю. У них с дедом было заведено – перед обедом стопку самогона хозяину обязательно. Она его из свеклы и по сю пору гонит, хотя и деда давно уж нет. «Жидкая валюта», – говорит. «Беда и выручка». Кстати, мы к ней можем сходить, попробовать очищенного древесным угольком самогона…
– Да, если с хорошего мороза, какие еще случаются, к счастью, у нас в Сибири, да после доброй физической нагрузки, в обед – такого борщеца, да с чарочкой! Красота, да и только, – разомлел я, вдруг вспомнив синие Саяны и белые, нетронутые снега по берегам Китоя.
– Ешь, милый, ешь, – вкрадчиво заговорила Наталья. – Я борщец-то с приворотным зельем сварганила. Так что никуда ты от меня теперь не денешься. Травка-присушка свое дело сделает, – весело улыбнулась она.
И тут же, сменив тему разговора и шутливый тон, серьезно спросила:
– А правду говорят, что путь к сердцу мужчины лежит через желудок?
Отчасти, может быть, и так. Но именно лишь отчасти. Иначе все было бы слишком просто и женами становились бы, в основном только поварихи. Ну, иногда еще и красавицы, – взглянул я на Наталью…
После обеда мы решили «просто полежать», немного отдохнув на широкой удобной тахте в соседней комнате с балконом, выходящим на нешумный двор.
Укрывшись простыней, в полудреме я стал ждать, пока Наталья домоет посуду.
Через какое-то время вода из крана на кухне перестала течь. А через несколько минут в ванной веселым летним дождем зажурчали едва слышимые отсюда струи душа.
Свежая, с каплями влаги на открытых плечах, в коротеньком махровом халатике, она вошла в комнату. Мгновение она о чем-то думала, а потом подошла к окну балконной двери и стала задергивать плотные, тяжелые шторы, погружая комнату в красноватый (по цвету ткани) полумрак.
Двигая штору, она приподнялась на цыпочки, отчего ее красивые, едва прикрытые сверху, ноги, казалось стали еще красивее. Уже с нетерпением она стала задергивать вторую штору. И по этому нетерпению я понял, что и она и я чувствуем сейчас одно и то же…
Через какое-то время – то ли длящееся бесконечно долго, то ли сверкнувшее, подобно молнии, на миг – мы, испытывая некую наполненность и опустошенность одновременно, лежали на тахте, не разнимая рук, и смотрели, как ласковый и теплый ветер едва колышет шторы, проникая по полу внутрь комнаты. И нам было так хорошо и спокойно, что даже внезапное счастье уже не страшило. И можно было безбоязненно говорить и о пустяках и о вещах серьезных.
– О какой такой приворожке ты говорила за обедом? – повернулся я лицом к Наталье, разомкнув наши руки и ласково глядя на нее.
– Не беспокойся, это шутка, – ответила она. – Просто мне очень хочется, чтобы твое сердце, кроме меня, не принадлежало больше никому.
– Оно и так никому не принадлежит. Ты уже давно, с первой минуты нашей встречи в Питере, владеешь им. Да ты и сама это знаешь. Но это, увы, пока все, что я могу тебе дать.
– А разве нужно что-то еще?
– Да, вот это. – Я показал ей руку.
– Не понимаю…
– Ну, раньше как говорили любимой женщине? «Предлагаю вам руку и сердце». Причем рука, как видишь, на первом месте, потому что это сложнее, ответственнее. Рука – это опора в жизни. А сердце – это любовь, привязанность… Я люблю тебя, Наташа. Очень даже люблю. Иногда кажется, что больше всего на свете. Во всяком случае, раньше со мною никогда такого не было. И именно от этого мне так порой печально. Ведь я не могу пока что быть твоей опорой. А поэтому не хочу причинить тебе несчастье собой, потому что люблю тебя гораздо больше самого себя. Ведь жалкий быт, как ржа, может разъесть и самые крепкие чувства… Мне двадцать семь. Лермонтов в мои годы уже погиб на дуэли, успев создать нечто нетленное… А я – простой аспирант со стипендией в восемьдесят семь рублей и не совсем ясными даже для самого себя перспективами на будущее. Кроме свободы и умения логически мыслить – у меня ничего больше нет. Может быть, это страшное умение мыслить, предугадывать события и не позволяет мне быть счастливым до конца, даже с тобой… Возможно, что в какой-то степени я похож на Мудрую Марту, рыдающую не над случившимся, а над предполагаемым