Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты на пидора был похож с этим мундштуком.
— На себя посмотри!
— Наливай.
— Сам наливай.
Наливаю в кружки с отбитыми ручками. Хорошие кружки с синей каймой. Из них пились чай, вино, водка, кисель. О да, тогда мы варили кисель из пакетов в алюминиевой кастрюле на коммунальной кухне чужого дома, куда приходили в гости, надеясь на расположение хозяек, коих было две или три. Чья это была квартира? Они располагали нас к себе, мы пели им песни и читали стихи. Чаще свои. У Лехи хорошие, а у меня плохие. Плохие стихи под кислое вино. Кислое вино с кислыми корейскими сигаретами «Птичка», украденными из места, где их было много. Улица Красная. Высокие потолки, быстрые тараканы. Стёртые ступени на второй этаж, мутные стёкла во двор. Всегда шёл дождь. Говорили, что он радиоактивен. Возможно, что мои редкие волосы — следствие того дождя, умных, но забытых мыслей, кислого вина и кислых сигарет.
— Давай, за воспоминания. Понеслась!
Что рассказывать? Могу рассказать про Север. Привёз я с Севера какую-то нездешнюю, несклоняемую тоску. Словно повидался с человеком, которого знал ещё молодым, а теперь сам уже не совсем и молод, а он всё такой же. Такой же, в том же свитере, в тех же сапогах кирзовых стёртых, в портках серых, в той же шапочке дурацкой, да только меня не помнит. Ни как разговоры разговаривали, ни как пили вместе, ни как под одним спальником зубами от холода позвякивали — ничего в памяти не сохранил. Север такой — помнит тех, кого привязал к себе шнурком от палатки или ремнями от вьючника, кого споил вусмерть бражкой из томатной пасты да закусал-загрыз совестью. А иных (вроде меня) отпустил и позабыл. И неважно, что всё детство прыгал я со льдинки на льдинку да швырял горбушками в повадившегося бродить по помойкам белого медвежонка. Неважно, что бродил экспедициями по тундре, трясся дизелями с работягами. Северу всё равно. Отпустил. И кидал я камушки в холодную воду, и шлёпал ладонью комаров на шее, и ковырял в зубах иголкой сосновой, а всё не то. Словно в аттракцион попал, в балаганчик, в передачу из телеящика, в собственные рисунки на полях тетради с лекциями по систематике. Всё вроде на местах, а неправда.
Могу про войну. Но сам знаешь про неё больше, потому что тебя на ней убили. Могу про Америку, но это скучно. Могу про другую войну, но это уже смешно. Это не как у нас: «Товарищ сержант, разрешите пойти посрать?» Это что-то другое.
Нельзя воевать в кроссовках. Можно воевать в сапогах, в ботинках, но нельзя в кроссовках из кожзаменителя. Ноги киснут и воняют. Лежишь пьяный в окопе и думаешь, что у тебя воняют ноги.
— Добар дан.
— Добар дан.
— Имата ли ботинки из кожи?
— Хиляда педесэт.
— Како сэ зовэсх?
— Бранка.
Три дня на кровати. Три дня войны на кровати с простынёй, пододеяльником и огромными подушками, на которых невозможно спать, потому что затекает шея. Я скидывал подушки на пол, а она смеялась. Она смеялась и рисовала у меня на груди ногтём солнце, дом, собаку и птиц.
Ушёл утром в воскресенье. Просто взял и ушёл. В новых кожаных ботинках с высоким голенищем на завязках. Оставил на кухне свой «эм семьдесят шесть». Просто оставил на столе в кухне. Положил туда же часы «Ракета», золотую цепочку с крестиком, портсигар с двумя сигаретами «Bond», фотоаппарат «Смена 8М» и «Жизнь двенадцать цезарей» из серии «Литературные памятники». Сеидовичу и его башибузукам было не до меня. Я спокойно спустился по склону, прошёл через какую-то деревню и попал на дорогу. Там подвезли цыгане. Или не цыгане. Но долгих им лет жизни. И пусть живёт и размножается тот лейтёха в Чопе, который пустил меня домой с просроченной визой. Счастья тебе, хороший человек! Приезжай ко мне. Я постелю тебе в самой большой комнате, напою чилийским вином и покажу тебе город. Это красивый город с красивыми людьми.
— За хороших людей. Будем!
О чём ещё рассказать? О том, как женился и разводился? О том, как уехал навсегда, а вернулся через месяц? О том, как обратно выкупал бабушкины комнаты за деньги, на которые можно было купить весь район? Я занял те деньги у людей, у которых даже на бутылку попросить страшно. И я не отдал, потому что их убили раньше, чем я смог что-то заработать. У них не осталось ни детей, ни жён, ни родителей. Не смейся. Это мой дом. Вот и всё. Я вернулся в свой дом, в который я возвращался всегда. И с войны возвращался, и с пьянки. И он извинил меня за всё и накормил теплом и воспоминаниями, решил за меня мою жизнь, и жизни тех, кто был со мной, и тех, кто только собирался быть. И за тех, кто не собирался. Например, за чужую жену, что поселилась здесь на пять месяцев, чтобы все пять месяцев служить мне упрёком. Как её? Я не смеюсь — не помню. Я звал «зайчик», что, соглашусь, пошло, но не пошлей, чем называть по имени. Она ходила по комнате в моей рубашке, накинутой на голое тело, и тушила окурки в раковину на общей кухне. Она пила кефир с солью и укропом и учила французский язык. Она клала раскрытые книги на обеденный стол, переплётом вверх. Она звонила своему мужу и спрашивала, что он сегодня ел на обед. Она заботилась. Конечно, больной желудок — это серьёзно. Меня это раздражало. Тебя бы тоже? Понимаю.
— Ну, за неё! Долгих ей лет жизни.
— За тебя!
На крыше напротив растёт дерево. Его никто не сажал, но оно растёт. Кажется, берёза. Отсюда не видно. Ржавая крыша, окно чердака, трубы в ржавых подтёках. Дерево. Утром слышно, как в зоопарке на Петроградской стороне кричат птицы. Ты опять смеёшься, а это правда. Рано утром слышно многое. Может быть, потом они тоже кричат, но шум машин заглушает все остальные звуки. Я встаю в восемь утра, принимаю душ, варю кофе. Я пью кофе из кружки с отбитой ручкой, хотя в доме много другой посуды. Кофе по-йеменски. С шафраном и имбирём. Пряно и горячо — выжигает желудок.
— Будем здоровы!
— Хорошо, что зашёл. Хорошо, что всё хорошо. Хорошо, что у меня всё хорошо. Хорошо, что у всех всё хорошо. Хорошо, что не нужно просить у тебя прощения за то, что я жив. К чему эти глупости? Всё нормально. Проехали. Спать!
Забылся. Вырубился не то от усталости, не то от алкоголя.
И ливень среди ночи… По крышам, что стая крыс шухером острыми когтями. И машины по Восьмой линии, да так, что не уснуть вновь. Они уже где-то у моста Лейтенанта Шмидта, а я всё в этом звуке, как в колее. Лежу и матерюсь. Полосы света на одеяле — будто в ватник завёрнут, в бушлат. И мысли какие-то лагерные, пустые, голодные, к себе лютые, к миру одинокие. Воняет кислым табаком и озоном. Либо ангелы на лестнице курят, либо наркоманы, что живут этажом ниже.
Один князь пошёл войной на другого князя. Встретились на реке близ села, положили пару тысяч, друг друга на кол посадили, вырезали всех родных до девятого колена, написали анонимку в налоговую, насрали под дверью и разошлись. Дома вызвали святителей, руки омыли, помолились — вот и к ужину пора. А за столом все равны, коли пьяны, какие уж там споры. Ну да, на кол. Ну извини, осерчал что-то после вчерашнего.