Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смотрюсь в образа, как в зеркала. Тёмен лицом, волосом сед, глазом недобр, мыслями покат. По мыслям тем в ад кромешный, как по горке ледяной. Одну молитву на память знал, да слова путал, а теперь и ту не помню. И что молиться, если всё равно ни веры, ни покаянья. Вода из крана по каплям океан к океану. В котором больше, в котором меньше — никому не подсчитать. Только звук.
Опять спал, что ли? Дождь притих, зажал в подворотне темноту, как подростка, шепчет что-то скабрёзное. На часах без четверти. На лбу в морщинах, поди, половина. Тьфу-тьфу-тьфу!
Нет-нет. Закрыть глаза, курить в темноте с закрытыми глазами. Словно в ямке. В ямке, в песке, на пляже. На пляже где-нибудь в Солнечном, или в Комарово, или в Репино. Как лев муравьиный — вроде и хищник, но мелок и нелюдим.
Ямку нашёл — надо ложечкой аккуратно под самый конус копнуть, да и в баночку. Лучше, конечно, в пластиковый контейнер из-под плёнки. Не надо было выкидывать. Фотокарточки в альбом, плёнку в мусорку. Сейчас бы пригодились. Ничего, баночка из-под йогурта сойдёт. В заливе вымыл, краем рубахи протёр — и на сафари. А вот и он — Myrmeleon formicarius. Злой как чёрт, весь в испарине, пасть в пене. Сиди, не дёргайся, чмо сетчатокрылое… А в княжеский двор завели, на цепях с двух сторон басурмане держат. Лица как образа темны, глаза только зыркают. Князь на крыльцо в одной рубахе вышел, за блуд держится, зевает. Куда такого зверюгу? Не прокормить же. И так год голодный, лошадей сожрали. У соседа поля погорели, всем княжеством по дорогам пошёл, в лес забрёл, безобразит. Всю ночь крики какие-то, гитары бренчат, музыка играет. Давеча приезжали на джипах за водкой. Синие все уже, бляди на коленях сидят, кофты со стразами, на ресницах комки туши. В РАЙПО вломились. А там мужики в очереди. Всех растолкали, продавщицу напугали до смерти. А она девчонка совсем, только-только школу закончила. Говорили же ей, чтобы в город ехала в техникум поступать. Не послушалась, отца пожалела одного оставить.
Опять этот идиот, что среди ночи паркуется. Музыка орёт, ноты подшипниками во дворе-колодце скачут. Как там его? Серёга, что ли? Или Андрей?
Свет включил, воды в чайник набрал, закурил. Курю. Пью чай без сахара. Смотрю, как под веками льва в клеть загоняют. Руки потные, о рубаху тру, следы бурые. Спать!
А х/б х/б рознь. «Стекло» круче. Там и пропитка, и гладится легче, и выглядит понтовее. Но в межсезонье, когда трава по утрам покрывается инеем, в «стекле» совсем неуютно. И даже если прапор подсуетится и выдаст всем чуть раньше положенного подштаники и рубахи, всё равно трясёт как бабушкин холодильник «ЗИЛ». А обычная хабэшка на долю милиметра, но толще. За месяцы нарядов, полос препятствий, за гигатонны «вспышек слева» и такое же количество «вспышек справа» не залоснится, как «стекло», а ощетинится еле заметным ворсом. И греет тот ворс, что рыбий мех, но всё же теплее. Может быть, и иллюзия это, но даже иллюзия хороша, когда стоишь на плацу утром, вдыхаешь кисловатый осенний воздух, а выдыхаешь из себя сверкающие матерные облачка.
Сержант вдоль шеренг ходит, бляхи проверяет, на загривок смотрит — не оброс ли. Подбородки трёт. И ведь не успел портки погладить. Припахали с самого утра по какой-то ерунде. Но есть способ, верный, испытанный, не нами придуманный, да и не теми, кто был до нас. Кем-то ещё, кого так же по лопаткам приказами в грязь. Растянул брючину, зажал складку между двумя гривенниками и снизу вверх. Только не наоборот, иначе складка вкось пойдёт. Стирать лучше всего в бензине. Залил в таз, закинул на часок, потом щёткой потёр, под шлангом ополоснул — и готово. И жир с пищеблока отстирался, и дерьмо с фермы, и гуталин с плаца. Но за бензином надо на зону идти, да когда свои либо в наряде, либо на машинах. А попалят, так если не на губу, то в наряд. А из нарядов и так не вылезаешь, потому как слишком свободу любишь. А чем больше ты её любишь, тем сильнее её у тебя из-под той хабэшки и выскребают.
Карманы вечно забиты. По правилам там только военный билет да расчёска должны лежать. Но не проживёшь по правилам. А куда сигареты? А книжка записная, а рубли свёрнутые? А блокнотик с буковками и фотографией? А ножнички складные? Спички в карманы брюк, туда же хлеб из столовой в носовой платок. В другой карман — ножик перочинный. Ремнём затянешься, чтоб не вздохнуть, не кашлянуть, стоишь, как часики песочные. И минуты вместе с мыслями из головы да в ноги, по песчинке. И голова всё легче и легче, а сапоги всё тяжелее. И вот уже грохочешь «чугунками» по асфальту, вколачиваешь в планету самого себя. И всё тебе уже до глубокой фени, до фиолетовой дури — только бы до койки.
Вечером сядешь на табурет, стянешь с себя горькую от пота хабэшку, сдерёшь чёрную уже подшиву, перевернёшь её чистой стороной, сложишь вдвое, и мелкими стежками по полукругу, чтобы только два миллиметра, только два слоя, только два года, если пулю не словишь или осколок. Повезёт — сушилку откроют, назавтра сухой наденешь, не повезёт — опять во влажном, пока своим же духом и не высушишь. Но ведь плевать на это всё. И не замечаешь даже — ни эмоций, ни сожалений. С плаца пришёл, половину сигареты выкурил, половину обратно в пачку запихал, пилотку поправил и дальше живёшь. Ходишь. Дышишь.
Так-так… Вроде отпускает. Легче вроде. Словно едешь через мосты, вдоль каналов, сквозь перекрёстки. Окна в машине открыты. Ну его, этот кондиционер — вечный насморк, сухость во рту, мороз по коже. А так причастен всему миру, всем звукам и запахам. И миру все мои звуки, как подарок на юбилей — красиво, но на фиг не нужно. И пух тополиный. Вроде октябрь, а пух… А если бы не пух… Если бы вишенки вот так сыпались со всех сторон красным дождём. И пахло бы в воздухе свежезаваренным чаем и макушкой рыжей девушки, что стояла на ступеньку ниже на эскалаторе. Как тогда, когда спускались на Площади Восстания, чтобы подняться на Кропоткинской. Позвонить ей? Спросить, где она? Ещё вчера должна была приехать.
Все ответы давно перепутались в воздухе. В воздухе, где нет проводов, чтобы донести один голос до другого. Только общий хор, гвалт, гомон, бездна времени впустую. Уже на четыре месяца опаздываем. Пух летит в октябре, корюшкой пахнет в августе. Ещё пару месяцев, ещё полгода. Проще пойти в другую сторону, поехать по просёлочной дороге в то место, где дорога переходит в реку, а река в море. Спать!
Осень пронзительна до металлического вкуса на деснах, до щекотки за ухом на запах прелой листвы. Диктор о погоде с таким лицом, будто сейчас завопит дурным голосом: «Партбилет на стол!» Далась ему эта переменная облачность. И так понятно, что мокро и холодно, что пока варишь утром кофе, ещё темно, что светает лишь когда выходишь из лифта под моросящее небо.
И рассвет… О да, рассвет, как приглашение на серебряную свадьбу — идти не хочется, а отказаться неудобно. Достаточно перебраться в себя и найти там остаток летнего тепла, как находят на опушке леса обещанные соседями по даче грибы. Но толку от них, подмороженных, уже никакого — ни закусить, ни полюбоваться. Приходится выбираться обратно и вступать в социальные отношения, подписывая пакты о сдаче очередных крепостей, соглашаясь на контрибуции и понижение в гражданских правах. И это уже слабость. Это недостойно.
Вот и Машка вернулась. Только туфли скинула — сразу порядок наводить. Форточки открыла, окурки из пепельниц выбросила. Подушку понюхала, хмыкнула. Бельё в кучу и в угол, свежее застелила. С кресла за руки тянет, в лоб чмокает, в кровать укладывает. Брюки расстегнула, рубашку через голову стянула, укрыла, укутала. Лоб потрогала, нахмурилась, на кухню убежала. Слышу, с соседкой болтают, смеются. На пороге появилась, улыбается, в руке чайник. Грелку в ноги, горячий чай с мёдом в чашку. Трубку телефонную из-под серванта выудила, кулаком мне пригрозила. Родителям звонит: