Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будто прощальные всплески уносимого рекой утопающего, доносился голосок Лаврушки: «Налегай, гости дорогие… Закуси не жалей-ей…» – «А где? На что налегать-то? Шахтёр!» – «Жена-а, мечи-и…»
Пашка бегает, мужу злобу мечет, а уже гостям – одно только бодрящее: кушайте, кушайте, гости дорогие! Не стесняйтеся! Пустую тарелку схватит со стола, умчит в кухню и забудет там навек. Соображает лихорадненько: чего б ещё подать? Хвать! спасительницу стеклянную пузатую потную – и в комнату с ней плещется. Бух! её на стол – трёхлитровую, цвета младенческого. Гости в рёв: вот он-на-а! Косорыловка-а! Сюды ей-ё-о!.. А Лаврушка всё последние всплески даёт: «Налега-ай… ме-чи-и…» И всё на мать через стол взглядывает. На Бабариху. С обидой, с надеждой. Дай (денег)! Отдам ведь! Выручи!..
Нестареющая Бабариха уводит к винегрету на тарелке свои угольные глаза, гигиенично – двумя пальцами – вынимает из него массивную старинную дорогую брошь, куда та нечаянно упала. Озабоченно её оглядывает, отряхивает, слюнит палец, пытается оттирать. Что тебе собаку на цепь – на место, на чёрную грудь сажает. И только тогда уж переходит к скромненькому селёдочному хвостику. Начинает обсасывать его. Как бы отвечая неудачнику-сыну: ничего, ничего, сынок, походи пока так… без денег-то оно спокойней… походи… С зятем, сам знаешь, не повезло мне… вон он… Кинстяньтин… сидит… Представитель… дурак дураком… на френч только и позавидуешь… ну, а ты, Лаврушенька, одно слово – «мастир»… уронила я тебя… в младенчестве ещё… головёнку-то маленько и оплюснуло… мой грех… Одна надежда – Анатолий… войну перестрадал, бедный… кочегаром был… зато теперь воздалось… при ОРСе… при самой Кувшинкиной!.. правая рука!.. далеко пойдёт… подальше меня-то, подальше… спокойная теперь я… Ну, а ты, Лаврушенька… походи, походи, сынок… авось поумнеешь, шёлковым станешь… «Так куда шёлковей-то? А? Старая ты жлобовка? Дай!..» – «Ничего, ничего, походи, походи…»
«А, да растудыт-твою-туды! Налегай, гости дорогие! Пашка, мечи-и! Всё одно уж…»
– Молодец, Лаврентий! – со стаканом косорыловки выплеснулся к Лаврушке Подопригоров. Чокнулся. Выпил. Отчаянно, единственным зубом состукнулся с Лаврушкой, поцеловал. Разрешающе махнул рукой: – Бей антихристов, Лаврушка! Сёдни твой день! Всё могёшь! Не запрещаю! – Жена задёргала его, взялась испуганно урезонивать. – Цыц! Старая клизма! – Упал на место – и к соседу: – Нет, ты мне ответь: когда такое было? А? В какой год? Чтоб в июне, в июне! – и яблоню цветом не брало? А? Когда?… – Улей его вдруг скосорылился – и коротко, обильно, отжался слезами. Мотал головой, зажмурившись, приходя в себя. Выталкивал слова: – Сирень… сирень… бедняжка… ча-ахлая… как слёзы… как слёзы моей мама-а-ани… Ыы-ыхх! – Рукавом сдёрнул мокрядь с лица – и снова вспыхнул: – А? Когда? Ответь! А всё оне. Оне-е. Антихристы. Конец скоро, конец света. Правильно поп талдычит. К краю подвели. К самому краю!
– Ты б потише, сосед… А то вона – Кинстяньтин… Опять же, Генка-милиционер…
– А плевать мне на всех Кинстяньтинов!.. Ну-ка, погодь… Счас я ему… Эй, Кинстяньтин, а ну – как на духу: будет реформа али не будет? Ответь! Представитель!
Задумавшийся Кинстяньтин вздрогнул. Однако привычно напыжился, потянул из папиросы, окутался сизой на глаз государственностью:
– Дезинформация.
– Чёй-то?
– Дезинформация, говорю!.. Обман несознательного элемента.
– О! Несознательного! – поднял палец Подопригоров. – Нас, значит. А я чё говорил? Обман, сосед, кругом обман. Значица, скоро пойдём. С сумами. Да-а… Как жить, сосед? Посреди антихристов? Скажи! Недаром яблоня-то… Недаром… Понимала она, чуяла… Плакала только, бедная, а сказать… а сказать нам ничё не могла… Ыы-ыхх! А мы, пеньки, ничё не чуем, ничё не понимам. Эх, пей, соседушка, пей! Всё одно уж с сумами… Завтра… На заре…
Гулянка входила уже в тот градус, когда – что? где? как? зачем? – эти и другие жизненные апостолы (апостолы, правда, гипсовые, на коих и покоится в конце концов повседневная трудолюбивая вера нормального сознания) безжалостно вышибались, крушились боем водки, теряли всякий смысл свой и значение. В образовавшейся шумящей пустоте осталось и чёрным лоскутьём летало только одно: а на хрена попу гармонь? Или: да пропади-то оно всё пропадом! Душа – распахнувшаяся – полностью расхлябанная – красно гудящая душа – требовала стона, надрыва, слезы. Требовала больного, сладкого – до крови – пошкрябывания. Почесухи. И везде уже возникали неистребимые монологи.
О Градова – как о церкву с громадной колокольней – зажигательно чиркался, чадил обиды Клоп:
– …Я ему, гаду, и говорю: ты, гад, кто такой есть? Может, пред тобой бывши красны командир стоит? А? Может, я тоже кровь пуща… проливал, то исть? А? Ты откуда, знаешь? Свино ты рыло? Может, у мене вся грудь…
Градов Клопа не слышит – колокольня его в заоблачной вышине. Сама плавит вспоминающие звоны:
– …Городишко – вшивенький, но на вокзале – интеллигенция. Всегда. Толпятся. Ценители. Цветы там пошли, речи. Ну как же – без этого нельзя. А нам бы, бедным, пожрать чего, выпить. А они кукарекают, – один с речью, второй, третий. «Животворная сила искусства»… «Божественная Корнелия Ивановна»… Да господи, когда конец-то вам! Ведь революция в брюхе, пожар! А вы, черти, чирикаете. К столу ведите скорей! К графину!..
Так и идут они – один вблизь, другой вдаль. И не толкаются, и не мешают друг другу:
– …Может, у мене вся грудь в орденах? А? Я государственное лицо – Инкосятерь! А ты кто? Мозоль на ж…? Я при исполнении. И ты – мне – уво-олю?… Я те, гад, уволю…
– …Ну, там купчишки. Тоже – тянутся. К «культуре». Больно уж им наши шлюхи «завсегда ндравятся». Но без купчишек – никуда: пить-то на что будешь?…
– … Я т-те уволю! Хошь? Вот хошь – я тебя уволю? Тебя, гада? Самого?… А-а, не хошь, чернильно рыло, а-а!.. А я хочу? Я, красны командир, хочу?…
– …А уж если купчишка загулял, тут, брат, не зевай: месяцами, бывало, пили. Да-а, какое время было. Эх, слезу только утереть… Ну, давай, что ли, – будем!..…Крха-кха-кха-кха! Крр-ха-кха, пши-и… Да не по башке!.. Э-кррха-кха-кха-кха!.. По горбу, дуррак, бей!.. Крр-ха!.. По горбу!.. Кр-ха-а-а-а-а!.. Не в ту лузу, стерва, пошла…
И дальше плавились звоны в вышине, и дальше чиркалось, бегало, спотыкалось понизу:
– …Идёшь, бывало, по бульвару – молодой, красивый, кремовая тройка на тебе, канотье, тросточкой фикстулишь – Аполлон! Больведерский! Бабёшки млеют, тают, плавятся. Глянешь направо – начинают ложиться. Налево – уже лежат! Любую бери! Тысяча и одна ночь! Рай! Блаженная Аркадия!.. Где всё это? Куда улетело?…
– …Это ты так с мужем разговаривать? Так свово законного позорить? Так с красным комиссаром?… Да я т-тя… Где мой кабур? Не знаешь? А ну ищи, стерва! Апосля кончать тебя буду!.. Она в ноги: да миленький, да хорошенький, да больше ни в жизнь ногой!.. Вот так – с бабами-то… Таперча приехал, лошадь поставил, в дом – бутылка на столе. Огурец там, шки… С устатку, разлюбезный муженёк! И кланяется. Во как выучил! А то, бывало, и воняет, и воняет… Где кабур, стерва? И – точка!..