Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Произнёс он это таким тоном, будто даже не допускал вероятности, что Фредерика знает, кто такой Уильям Карлос Уильямс, и уж тем более знакома с его поэзией. Когда она спросила, что он сам читал в детстве, он ответил, что раньше много читал на немецком. Затем, уставясь в окно, проговорил немного монотонно:
— Я беженец, изгнанник. Я забыл немецкий. Я человек без родного языка.
Последняя фраза (даже не интонация, с которой была произнесена, а сам смысл) заинтриговала Фредерику. Она понимала, что повторял-то он всё это много раз: фразы отшлифованы до точных, сухих формулировок, чтобы быстро, не затрачивая душевных сил, отмахиваться от назойливых вопросов. Но внутри у неё всё кипело от злости: её он не замечает, даже не смотрит в её сторону! Вдруг в ней проснулась журналистская жилка, о существовании которой она не подозревала. Надо как-то пробить его вялость, его броню!
— Стихотворения в «Упражнениях», — вкрадчиво заговорила она, — посвящены предметам, которые являются как бы продолжением человеческого тела. Разные приборы и машины, в суть которых мы проникаем. Точное изображение реальных предметов. Но почему же тогда от них веет такой угрозой?
— В одной статье, — отвечал он, — написали, что в этом цикле нашла отражение характерная для современного человека неприязнь к индустриальному обществу.
— О нет, на самом деле всё не настолько тривиально. Мне думается, эти стихи, они о том, как наши тела переходят в эти предметы — кронциркули, щипцы, объективы камер. По сути, вы ведёте речь о границах, о пограничных территориях. Как, собственно, и в «Неисследованных краях», но там есть особые оттенки.
— Возможно. — Он оживился, выпрямился в кресле. — Давайте налью вам ещё хереса. Кроме того, ведь это стихи об упадке, о Европе, обезображенной промышленностью и войной.
— Моё любимое стихотворение, мне оно видится ключевым — о разлитом на щебёночной дороге бензине.
— И почему же оно ключевое?
Фредерика пустилась в рассуждения, мысли приходили на ходу:
— Потому что оно самое текучее. А ещё самое метафоричное. Вы передаёте ощущение бензиновой лужи образами — радуга, отражение неба… А когда описываете, какая она тёмная и мокрая, мне сразу приходит на ум пролитая кровь, не знаю почему. Или я ошибаюсь?
— Нет-нет. Напротив, вы правы. — Он налил ещё хереса и повернулся к ней, от улыбки его лицо преобразилось. — Ни один рецензент не обратил внимания на это стихотворение. Оно и моё любимое тоже.
— Оно поразительно точное, и при этом его смысл выходит далеко за его пределы…
— Именно. Я намеревался сделать то же и в «Теплице», но, по-моему, там ни одно стихотворение так не работает?..
Фредерику удивило, как ожил и разговорился Рафаэль Фабер, стоило ей похвалить его созерцательное стихотворение о разлитом на дороге бензине. На самом деле ничего удивительного в этом не было. Впоследствии, когда она будет работать журналисткой, она не раз заметит, с какой чрезмерной лёгкостью люди проникаются к собеседнику, как радостно принимаются тараторить, когда видят, как нечто сложное, только им понятное — будь то их мысли или нечто ими созданное, — наконец-то понято и оценено кем-то по заслугам! Но тогда, в комнате Рафаэля Фабера, её больше занимал её собственный новый опыт, эмоциональный и социальный. Наблюдать, как мужчина, принявший тебя за очередную глупышку, начинает воспринимать тебя всерьёз, — в этом есть что-то одновременно лестное и унизительное, подумала Фредерика. С нею вечно так случалось: общество было для неё полем битвы, где она пыталась доказать всем, что умна и способна поддержать интеллектуальную атмосферу. Теперь она завладела нитью беседы: высказала предположение, что приборы и машины в «Упражнениях» — родственники механического оборудования в «Теплице». Рафаэль оставил своё кресло, в котором ещё недавно восседал картинно-невозмутимо: принялся мерить шагами комнату и многословно, живо, взахлёб говорить о насосах, котлах, водонагревателе, стеклянных створках, телефонной будке, автомобиле, перьевой ручке. Он поведал Фредерике краткую историю метафор, связанных с прививками и размножением растений, сообщил, что собирается написать эссе о человеческом сердце как насосе, в буквальном и переносном смысле слова. Подливал ей хереса. На одно неловкое мгновение ей показалось, что он готов вспылить: когда она предположила, что «Теплица» и «Неисследованные края» — взаимосвязанные микрокосмы…
Вскоре Фредерика ощутила, что интервью с писателем или поэтом может становиться и странно-неловким, наталкиваясь на что-то тёмное, потаённое в их мире. Её внимание привлёк образ корней, жутковатое выпуклое присутствие корней. Фредерике подумалось, что есть какая-то связь, преемственность между метафорами телесных границ в «Неисследованных краях» и метафорами запертых живых организмов в более ранних книгах, «Упражнениях» и «Теплице». У одного из растений в теплице — слепые и жадные воздушные корни с уродливой кожей, приподнятые над землёй. Некоторые сочетания слов, их повторения, описание в «Упражнениях» резервуарчика в перьевой ручке, с присвистом втягивающего воздух и чернила… Она рискнула высказать догадку, что ручка и корни связаны, являются частями одного образа. В «Неисследованных краях» самым отталкивающим, натуралистично изображённым объектом, своего рода вещью вещей, был громадный фикус-баньян; от своих нижних сучьев он выпускал вниз всё больше и больше сосущих корней, которые спутывались, образуя шатёр со множеством арок, пещер и проходов, не дерево, а этакий взбухший тайник, скопище естественных капканов, сетей, силков. Героя-исследователя угораздило забрести в эти растительные пещеры, в одной из которых его пытается схватить большой зверёк ленивец, пожиратель лотоса. Сцена омерзительная, что и говорить! Фредерика сидела и слушала, как Рафаэль самозабвенно рассуждает о тонкостях своего произведения, и чувствовала, что образ корней, картина корней начинают преследовать её как наваждение, рождая в голове знание о Рафаэле, которого лучше бы, наверное, не иметь вовсе; вряд ли он желал бы ей такого знания — да имел ли он его и сам? Она уже начинала сомневаться, что он мог вложить всё это в текст осознанно. О каких бы материях он ловко ни рассуждал в теории, он не производил впечатление человека, готового честно признать, что некоторые важнейшие черты его текстов не являются результатом сознательных решений.
Интеллектуальные революции обладают сильно отложенным воздействием на умы людей и, кроме того, меняя мир, меняют и свои собственные черты. Вряд ли подлежит сомнению, что Фрейд и освободил и глубоко встревожил человечество, установив связь между источниками нашей энергии и нашей собственной сексуальностью, от которой нет спасения. (Впрочем, слово «спасение» пришло к нам в результате совершенно иной интеллектуальной революции, имевшей место гораздо раньше и заветы коей сейчас вспоминают и применяют лишь время от времени.) В последнее время среди интеллектуалов стало модным писать не о влечениях людей, а о влечениях вещей: о влечении текста к себе или к другому тексту, о влечении языка к непостижимому референту. Тогда как более ранний литературный герой, бедный отвратительный мистер Клоп из «Неуютной фермы»[142], в каждом облаке, кусте, даже пчеле видел фаллические признаки, любая припухлость местности наводила его на мысль о грудях или бугорке Венеры. Профессор Вейннобел впитал эти идеи и дразнил или раздражал Александра Уэддерберна, сравнивая бутылки, кувшины и кофейники с мужскими или женскими органами. Когда Фредерика была студенткой, существовала мода мыслить «символами». Причём символы эти воспринимались как фрейдистские даже теми мужчинами и женщинами, которые сроду не читывали Фрейда, но всё равно откуда-то знали, что перьевые ручки, шляпы и ключи символизируют пенис (в поздней трактовке сновидений у венца это и впрямь так). Впрочем, известны были и более универсальные символы, например чучела-куклы из соломы, и прочие, о которых написал Джеймс Фрэзер в «Золотой ветви»[143]. Копьё, которым Лонгин пронзил бок Христа, и святой Грааль, наполненный кровью, тоже относились к мужским и женским символам плодородия. Это было ясно как день; зато теперь совершенно неясно, что подлежит спасению и искуплению, а что нет… Однако вернёмся к корням. Как написал Т. С. Элиот в своей знаменитой поэме: «Апрель… возбуждает дряблые корни дождём весенним»[144]. Фредерика почти ничего не знала о Рафаэле Фабере, но она знала, как толковать корни. Поэтому в нижних кущах фикуса-баньяна (которые сам автор ярко описал как «мерзкие», «раздутые», «непроходимые» и «опасные» — странная щедрость на эпитеты, учитывая, что Фабер в принципе не жаловал прилагательные) она разглядела запутанные в неимоверные узлы половые органы. Иногда Фредерика ловила себя на мысли: как хорошо было бы при виде ручки-самописки думать просто о ручке, шляпы — просто о шляпе, ключей — о ключах. Как-то раз она, помнится, вязала из толстой пряжи только что вошедшим в моду двусторонним английским способом; ритмичное проникновение толстой притупленной спицы между шерстяных узелков, с последующим полуизвлечением, навеяло мысль о половом акте, отчего она сама себе возмутилась, почувствовала себя зашоренной. Но как было не подумать… В голову тогда полезли ещё и другие аналогии из книг; потом невольно начали представляться все разнообразные экземпляры мужского органа, с какими когда-либо имела дело: белые, тоненькие, вялые; худощаво-крепкие, испещрённые венами; тёмные, коренастые, с шарообразным утолщением на конце; розовые вздёрнутые; блестящие, пунцовые и фиолетовые; опавшие и сердито вздыбленные; взятые отдельно, но притом универсальные. Заставило ли её это воспоминание вообразить тот экземпляр, что прятался в благообразных фланелевых брюках Рафаэля Фабера? Нет, но зато её внимание заострилось на густых, гниловатых зарослях, на опавшей листве вокруг фикуса-баньяна, и она почуяла в авторе страх и отвращение, о природе и причине которых она не имела права знать или даже строить предположения.