Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не скрою, — осторожно начала она, — меня особенно впечатлил баньян.
— О, это древо греха из «Потерянного рая», — ответил Рафаэль, к её удивлению. — Не древо жизни и не древо познания добра и зла, а индийская смоковница, из листьев которой Адам и Ева сшили себе одежду. Отсюда, кстати, можно протянуть ниточку к той смоковнице, которую Христос проклял, когда не нашёл на ней плодов[145]. Мильтон пишет, что Адам с Евой в поисках материала для одежды пошли «в густейший лес…»
— А дальше?..
Рафаэль прочёл с выражением:
Это древо греха, — продолжал Рафаэль, — потому что не является единым. Путь истины всегда один, как одно — древо жизни. А путь греха — разветвлён, как корни смоковницы, как головы Цербера или гончих псов брахманского ада. Смоковница производит своих дочерей от самой себя, подобно тому как грех отпочковывается от греха.
— На лекции о Малларме вы говорили, что невозможно передать «le bois intrinsèque et dense des arbres»[146].
— Есть ещё сартровское дерево из «La Nausée»[147] — безымянное, не поддающееся описанию. Нечто иное, не переносимое сознанием.
— Я не читала «La Nausée». Но читаю Малларме.
— Я дам вам «La Nausée». Не хотите со мной поужинать? Я обычно обхожусь редисом и сыром с вином. Вас устроит?
Конечно, устроит. Рафаэль подготовил трапезу и, теперь уже чувствуя себя расслабленно в её компании, рассуждал увлечённо и пылко о культурной «островной» замкнутости и ограниченности англичан. Фредерика пожёвывала кусочки сыра и охотно соглашалась, мол, англичане действительно довольно ограниченная нация. В качестве примера она привела избыточное — и весьма её раздражавшее — преклонение перед английской благопристойностью в «Везунчике Джиме». Рафаэль «Везунчика Джима» не читал. Он протянул Фредерике бокал с вином и сказал:
— И при этом англичане не чувствуют своих корней.
— Я чувствую. Очень живо.
— Но вы, как я понял, еврейка.
Фредерика уставилась на него. На миг увидела себя его глазами: рыжие волосы, заострённые черты лица, неутолимая жажда знаний. Взгляды их скрестились, и оба покраснели.
— Нет-нет, что вы. Моё происхождение — чисто англосаксонское. Все предки — англичане, насколько нам известно. Мы с севера Англии, понимаете? Для нас там наши корни очень важны. Север Англии, нижнее среднее сословие. Церковные диссиденты.
Она выложила все ярлыки, которых втайне надеялась избежать. Рафаэль, кажется, ничего не понял и был озадачен, будто она сообщила что-то непостижимое его уму.
— Как странно. Как странно, что я ошибся. Обычно я не ошибаюсь в этих вещах. Почему же я решил, что вы еврейка?
Она не нашлась с ответом. Он нахмурился. Ошибаться он не любил.
— Вы, наверное, совершенно иначе чувствуете свои корни, — наконец промолвила она.
— Я родился в Любеке. Это родной город Томаса Манна. Знаете Томаса Манна?
— Да, мы в школе читали «Тонио Крёгера» на уроках немецкого. Для сдачи на аттестат.
— Тогда кое-что о национальном самосознании немцев вам должно быть известно. Моя семья не была религиозной, мы не строго придерживались иудейских обычаев, но всё же мы евреи. В тридцать девятом я приехал в Англию. Без гроша. Квакерская благотворительная организация устроила меня учиться в частную среднюю школу в Саффолке.
— Вы приехали один?
— Ещё мать. И сёстры. Отец… вообще вся мужская половина семьи — дед, дяди, старший брат… все погибли в лагере, в Берген-Бельзене.
Он произнёс это будто с каким-то вызовом. Ей даже показалось — но, может, она ошиблась, — с некой враждебностью. Нет, её он ни в чём не обвинял, но в голосе словно сквозил укор, и ей, девушке из семьи церковных диссидентов с севера Англии, ничего такого за свою жизнь не пережившей, сделалось стыдно, хотя она не могла понять, почему и за что именно.
— А где ваша мать и сёстры? — смущённо спросила она.
— Живут недалеко от Кембриджа, так сказать, в его окрестностях, в небольшом сельском домике. — Он примолк. — Здесь, на востоке Англии, неместных, говорят, особенно не жалуют.
Фредерике отчётливо представилась его семья: темноволосая печальная королева-мать, окружённая стайкой темноволосых печальных дочек-принцесс в кружевных чепчиках и белых передниках. Взращивают свой сад, сад в чужой стране. Ей хотелось крикнуть: расскажи, расскажи мне всё! — но между ними, их жизнями, была такая бездна, что она даже не знала, как лучше подступиться. А он вдруг сам начал рассказывать, скупо и сухо, без какой-либо эмоциональной ноты, причем она уже слышала похожие истории: он в страхе спрятался в шкафу, а всех мужчин-домочадцев загнали в угол и уволокли прочь; потом остальная семья спасалась, сначала пешком, потом в повозке (под конскими попонами), днём спали в амбарах, а ночью ехали или шли, пока наконец не достигли моря и не сели на траулер, который холодной ночью, рассекая тёмные воды, доставил его и других беглецов в Англию.
— Нам встречались разные люди, невероятно добрые и невероятно жестокие. И мне постоянно, постоянно было страшно.
Фредерика понимала — в её воображении всё не так, как было на самом деле; она добросовестно попыталась себе представить, через что он прошёл, но в голове возникали лишь кадры из второсортных фильмов, проникнуться же хоть на йоту тем, настоящим ужасом она не могла…
Он спросил о её корнях. Но как всё это объяснить? Неповторимые особенности йоркширского жилища, всепроникающий дух морали, жадная воля к карабканью наверх… всё это вдруг начало блёкнуть и расплываться, не желая укладываться в слова. Между вспышками гнева Билла Поттера и зверствами в Берген-Бельзене — пропасть. Она неуверенно лепетала что-то, внимательно следя за его выражением, и поняла: ему никогда не взять в толк, что такое «нижнее среднее сословие»; почему густая местная или более прилизанная, образованная речь может определять твою судьбу. Уже совсем отчаявшись, она выпалила: