Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот двухлетний московский период Шагалу, как всякому главе семейства, пусть и маленького, приходилось думать не только о творчестве, но ещё и о заработке. Он получил работу в Еврейском камерном театре: делал декорации, оформлял вестибюль, придумывал костюмы для артистов. К сожалению, это сотрудничество не принесло ему вообще никаких денег. За труды Шагалу так и не заплатили, а времена наставали тяжёлые, голодные, и теперь уже не хватало средств не то что на краски, но даже на еду… К тому же Марк страдал от укоренившегося мнения о нём как всего лишь «еврейском художнике». Считал этот статус безнадёжным, мечтал о мировом признании и прочной славе, которая, поманив, спряталась и покамест не подавала признаков жизни. Он начал работать в подмосковной колонии для еврейских детей-сирот, жертв украинских погромов 1919 года, принялся писать мемуары, которые увидят свет в 1925 году в Нью-Йорке, будучи опубликованными на идише. Первый вариант книги воспоминаний посвящался «Рембрандту, Сезанну, маме, жене» – самым дорогим для Шагала людям. Позднее художник не раз возвращался к этому тексту, дорабатывая и переписывая отдельные куски.
Мемуары эти заканчивались такими словами: «Я похудел. Изголодался. Я хочу видеть вас, Глез, Сандрар, волшебник Пикассо. Я устал. Я приеду к вам с женой и ребёнком. Разольюсь среди вас, как река. Европа полюбит меня, и, может быть, вслед за ней и Россия, моя Россия».
Оставаться в России супруги не видели смысла, и, когда Шагала пригласили на выставку в Каунас, это стало началом их личного исхода. Луначарский был в курсе и всячески поддерживал любимого художника, помогая ему, а позднее и его семье покинуть голодную, стонущую от ран страну.
Из Каунаса Шагалы уехали в Берлин: возвращение чем-то напоминало тот спешный отъезд из Парижа.
В Берлине Марк первым делом поспешил узнать, как поживают его картины, оставленные в Германии после выставки 1914 года. Сорок работ хранились у берлинского маршана Герварта Вальдена, и он даже продал что-то из них, да вот беда, инфляция съела все сбережения, и Шагалу остались лишь жалкие гроши. Ну и судебные разбирательства с новыми владельцами картин, которые Вальден пристроил без ведома художника.
Зато выставка новых работ прошла с грандиозным успехом – похоже, Европа и впрямь раскрывала Шагалу объятья! Здесь, в Берлине, он увлекается интересными техниками: осваивает офорт, сухую иглу, литографию. Надо сказать, что Шагал высоко ценил профессиональную подготовку, а также превосходно разбирался в химическом составе красок, поэтому его полотна с годами не стареют, не выцветают, а краски не осыпаются и не трескаются. И это при том, что поначалу ему приходилось экономить буквально на всём: первые картины Шагала написаны не на настоящих холстах, а на простынях, скатертях, старых рубашках. Постепенно он освоит едва ли не все существующие в изобразительном искусстве техники, а в поздние годы прославится как создатель театральных декораций, эскизов для церковных витражей, керамики и так далее.
В Берлине Шагалы прожили до 1923 года, после чего по приглашению знаменитого маршана Амбруаза Воллара прибыли наконец в вожделенный Париж. «Париж, ты мой второй Витебск!» – восклицал Шагал, и эти слова дорогого стоили: сравнения с Витебском удостаивался далеко не каждый город. Но Париж, в отличие от Берлина, не спешил Шагалу навстречу. Картины, которые Марк оставил в съёмной квартире на Монпарнасе, его не дождались, новый владелец отправил холсты на неохраняемый склад, откуда их растащили, а из одной картины консьержка даже сделала крышу клетки для кроликов. Однажды в знаменитом кафе «Ротонда» Марк с Беллой услышали пренебрежительные слова Жоржа Брака: «Сколько тут этих приезжих, они все едят наш хлеб!..» Многие французы, даже те, кто хорошо знал Шагала, относились к нему пренебрежительно, свысока. А он, надо сказать, всегда очень ревниво воспринимал творчество других художников, особенно если те были евреями, как, к примеру, Мойше Кислинг. Ревновал – и завидовал. Особенно тяжело ему давалось сравнение своих работ с тем, что делал Пикассо. «Я похож на комара, который летает вокруг Пикассо и пищит. Я кусаю его один раз, другой, а потом он одним махом убивает меня», – признавался Шагал Вирджинии Хаггард. Он считал Пикассо «законодателем мод» и говорил: «Что бы он ни делал, в результате получается шедевр; безусловно, у его работ есть особая аура».
Но зависть завистью, а творчество – творчеством. Шагал принялся восстанавливать по памяти утраченные работы, а затем приступил к созданию серии иллюстраций, заказанной Волларом. Дело в том, что предприимчивый Воллар помог Шагалу вернуться во Францию не столько по доброте душевной (это не совсем про Воллара), сколько потому, что у него имелись в отношении художника серьёзные планы. Торговец справедливо считал, что Шагал станет прекрасным иллюстратором, а Марк как раз мечтал применить новые техники, освоенные в Берлине. Воллар предложил проиллюстрировать книгу графини де Сегюр «Генерал Дуракин», но Шагал отстоял свой вариант: «Мёртвые души» обожаемого им Гоголя! Маршан подумал и согласился. Шагал с радостью приступил к этой сложной и новой для себя работе. За два года он сделал 107 досок – офорты, гравюры, акватинта представляли Чичикова и компанию в городе N, чрезвычайно напоминающем Витебск. В 1927 году был отпечатан первый тираж иллюстраций, но публиковать книгу
Воллар отчего-то не спешил. В 1939 году маршан погиб, затем началась война, и только после её окончания Ида и Марк вернулись к идее иллюстрированного французского издания. В 1948 году книга вышла ограниченным тиражом с иллюстрациями на 96 отдельных вкладных листах и тут же получила гран-при Венецианской биеннале. Сегодня полное собрание всех этих отпечатков иллюстраций считается редкостью, им могут похвастаться лишь три музея – Эрмитаж, Третьяковская галерея и музей Шагала в Витебске. Одновременно с иллюстрациями к «Мёртвым душам» художник делал целые серии офортов и живописных работ к Ветхому Завету и басням Лафонтена, но их постигла та же судьба: они лежали много лет и увидели свет лишь после смерти заказчика – Амбруаза Воллара.
Шагалу были свойственны типичные для всех художников сомнения, он, как утверждали хорошо знавшие его люди,