Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во-вторых, функция Молодца в поэме – выявление сущности героини как красной девицы (через оставленную каплю крови и красный соблазн), утверждение любви-стихии как важнейшей ценности; Молодец является проводником ввысь, до – мой[96]. Собственно, Молодец в поэме и есть воплощение любви – от этического ее понимания (Молодец готов погибнуть, чтобы спасти любимую) до диалектического: смерть Маруси – необходимое условие соединения с любимым и вознесения. Важна и совместность вознесения. Поскольку ни по каким мифологическим представлениям упыри не устремляются ввысь, а, наоборот, уходят в землю, сущность героя – не упырь. Поэтому и Маруся отказывается назвать его этим словом. Как Маруся предстает «красной» в начале и в конце поэмы, так и Молодец – «добрый» в современном смысле слова в самом начале и в конце. Он и губитель, и волшебный спаситель. Таким образом, семантический потенциал, свойственный фольклорным фразеологизмам красная девица и добрый молодец, выявляется при совмещении архаических значений слов с современными.
Как производящий элемент, исходная точка развертывания метафоры, выступает и словосочетание малиновы губки:
Вытирайте, Любки,
Малиновы губки!
Волынь, за погудку!
Соко́л, по голубку!
В фольклорных текстах постоянно встречается выражение уста сахарные и метафорическое отождествление девушки с ягодкой: Пивна ягода по сахару плыла (153); Сладка ягодка малинушка (331).
Метафорический эпитет малиновы, объединяющий признаки красного цвета и сладости, актуализирует далее и признак привлекательности для того, кто жалит (Пчелой сушит! ‹…› Ай – шмель! – П.: 127, 137). На основе термина малиновый налив – ‘сорт яблока’ (в фольклоре: Я давно люблю тебя, / Как наливно яблочко, / Садовая ягода, / Жаровинка-клюквинка – 105) метафора малиновы губки (П.: 119) развертывается в обозначение яблока-соблазна: Твой малиновый налив – / Ссуди, девка, поделись! (П.: 120). Затем слово яблочко эксплицируется в тексте предсказанием судьбы: – Уж ты-яблочко-некусанное-плод! (П.: 122), а слово налив, производное от глагола наливаться [соком], становится в структурном параллелизме строк обозначением крови: Ох, Маруся! Кровь всполохнутая-страх (П.: 124); Уж ты кровь моя-нарушенная-робь (П.: 125).
Многочисленные упоминания румяности главных персонажей соотносятся с устойчивым фольклорным сочетанием яблочко румяно, а все эпитеты, содержащие основу румян-, – с архаическим, исторически однокоренным названием крови руда[97]: – Конец твоим рудам! (П.: 137). Поэтому, когда Молодец говорит Марусе: Ты – сок, / Ты – лист, / Я – нож румянист (П.: 120), прилагательное из его реплики-загадки предстает и признаком краснощекого юноши в метонимическом иносказании: нож – ‘убийца’, и собственно иносказанием: румянист – ‘кровав’.
На этом примере видно, что постоянный эпитет у Цветаевой, фразеологически употребленный в исходной позиции, подвергается такой интенсивной трансформации, что движение от одного образа к другому и пересечение образов создают свой собственный сюжет метафоры.
Для поэтического языка Цветаевой, органически соединяющего авторские черты и черты языка устного народного творчества, характерно усугубление типологических свойств фольклорного слова. В фольклорных текстах широко употребляются идеализирующие эпитеты, выражающие признаки максимальной красоты: у девушек косы русые, крутые, грудь высокая. Цветаева устраняет ставшее невыразительным существительное и субстантивирует эпитет, превращая тем самым признак в субстанцию: Бегут русы, / Бегут круты, усиливает образ, повторяя этимологический корень в глаголе: Шелком скрученные – / Эх![98].
Кроме того, Цветаева, превратив признак в субъект, тут же стремится превратить его и в предикат, при этом выразить предикат сравнительной и превосходной степенью: Моя – круче, / Твоя – круче, / У Маруси круче всех! Утверждение превосходства постоянно встречается в обрядовых текстах, особенно в величальных песнях. У Цветаевой признак, став сказуемым, обходится и вообще без подлежащего: Ходи шибче, / Ходи выше / Медом сыщенная – Эх! / Моя – выше, / Твоя – выше, / У Маруси – выше всех!
И прилагательное красная объединяется с прилагательным красивая не только системой образов и цветовой символикой, но и – еще в начале поэмы – общей для них грамматической формой, указывающей на превосходство: Моя – краше, / Твоя – краше, / А у гостя – краше всех!
Интенсифицирующий эпитет в совокупности с корневым повтором Цветаева дополняет синонимией корней: Уж ты кось-околица, / Калитка косящата (П.: 121).
Обновление забытой внутренней формы слова косящата – специфического элемента традиционных сочетаний окошко косящато, ворота косящаты, сени косящаты создается реставрацией первичной корневой основы – словом кось. Синонимичный корень со значением кривизны, изгиба, округлости содержится в слове околица (ср. слова около, колесо), а все, что имеет в языке образ кривизны, связывается с семантикой лжи, обмана, соблазна, опасности (ср. слова врать и вертеть; кривда и кривой; лукавый и излучина, современные выражения ну ты и загибаешь, косить от армии). Косой взгляд психологически связывается с утаиванием замысла, потенциальной угрозой, а в мифологии косоглазие – примета демонических персонажей.
Для образной системы поэмы существенно также звуковое подобие корней в словах околица, калитка, по колдобинам-канавам, через пень-колоду, через пень-кол, через пень-кол-колеи. Сближение этих слов в сцене, когда Маруся убегает от Молодца, актуализирует буквенно-звуковой комплекс [кол], который является то частью слова, то целым словом, называющим магическое оружие против упыря (Осиновый кол, // Сестрица, готовь! / Спасай мою кровь – П.: 127). Препятствия на пути Маруси подсказывают ей это слово, но она не замечает его ни в названиях предметов, ни в мольбе брата. И если современное языковое сознание видит в сближении слов околица, калитка, колода, кол парономазию – звуковое сходство, интерпретируемое фантазией поэта как смысловое, то этимологический анализ этих слов показывает их общее происхождение, связанное с глаголом колоть[99]. Исходя из того, что система метафор в поэме постоянно актуализирует глубинные этимологические связи, допустимо и эпитет косящата сопоставить с косой – атрибутом мифологически персонифицированной смерти.
Фольклорный материал предоставляет здесь многочисленные и впечатляющие параллели. Косящатыми называются окно, крыльцо, дверь, сени – все это семиотические обозначения границы между своим и чужим миром, между жизнью и смертью (Невская 1993: 4, 12, 70–85), а также изголовье кровати (314). Косящатое окно предстает опасным: Да не ходи-ко ты, Марья, к высоку терему, / Да не припадывай, Ивановна, к косищату окну (41); Прилетал да к ней ясен сокол, / Он садился на окошечко, / Да на окошечко косящатое (128). В метафоре величания новобрачному признак косины переносится и на самого жениха: Косатый мой селезень (296). При расплетании косы невеста поет: Ты послухай, косатая ластушка, / Ты возьми-ка да красную красоту, / Мою вольную ты волюшку! (456). Одна из песен предсвадебной недели начинается со слов Николаюшко косил-таки, косил (92).
Фольклорные параллели побуждают к новому взгляду на словоупотребление Цветаевой. Так, слово околица оказалось сближено со словом кось далеко не только поэтическим воображением, но и диалектно-фольклорным образованием слова околенка от окно: Ты открой, открой окошечко, / Ты отдвинь, отдвинь