Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В том, что «кончен бал», сомнений не было ни у кого, кто мог трезво оценивать события. Уничтожающую характеристику возглавившему Временное правительство «социалисту» дал Сомерсет Моэм, резидент английской разведки, работавший на свержение Керенского и на утверждение главой республики Бориса Савинкова: «Керенский… произносил бесконечные речи. Был момент, когда возникла опасность того, что немцы двинутся на Петроград. Керенский произносил речи. Нехватка продовольствия становилась всё более угрожающей, приближалась зима, и не было топлива. Керенский произносил речи. Ленин скрывался в Петрограде, говорили, что Керенский знает, где он находится, но не осмеливается его арестовать. Он произносил речи».
Пока произносились бесконечные речи, Россия погружалась в пучину смуты.
Деревня уже находилась в состоянии гражданской войны. Бои за землю шли нешуточные — одно село шло на другое с оружием в руках под командованием бывших солдат и дезертиров с криками «ура!». К осени 1917 года крестьянскими мятежами (в ответ на полное нежелание и неспособность Временного правительства решать земельную проблему) был охвачен 91 процент всех уездов бывшей Российской империи.
И жутким откликом на послефевральскую смуту стало отсылающее к древнейшему русскому памятнику «Слово о погибели Русской земли» Алексея Ремизова:
«Было лихолетье, был Расстрига, был Вор, замутила смута русскую землю, развалилась земля да поднялась, снова стала Русь стройна, как ниточка, — поднялись русские люди во имя русской земли, спасли тебя: брата родного выгнали, краснозвонный Кремль очистили — не стерпелось братнино иго иноверное.
Была вера русская искони изначальная.
Много знают поволжские леса до Железных ворот, много слышали горячих молитв, как за веру русскую в срубах сжигали себя.
Где ты, родная твердыня, Последняя Русь?
Я не слышу твоего голоса, нет, не доносит и гари срубной из поволжских лесов.
Или в мать-пустыню, покорясь судьбе, ушли твои верные сыны?
Или нет больше на Руси — Последней Руси бесстрашных вольных костров?»
И причину кошмара, творящегося на Русской земле, Ремизов зрит в оскудении и исчезновении веры: «Человекоборцы безбожные, на земле мечтающие создать рай земной, жёны и мужи праведные в любви своей к человечеству, вожди народные, только счастья ему желавшие, вы, делая дело своё, сея вражду, вы по кусочкам вырывали веру, не заметили, что с верою гибла сама русская жизнь…
Русь моя, земля русская, родина беззащитная, обеспощаженная кровью братских полей, подожжена горишь!»
И словно отвечает Ремизов в «Слове о погибели Русской земли» Клюеву — его «Поддонному псалму», его величанию России: «О родина моя земная, Русь буреприимная! Ты прими поклон мой вечный, родимая, свечу мою, бисер слов любви неподкупной…» У Ремизова и Русь сгибла, и поминальная лампада вместо свечи зажжена: «О, родина моя обречённая, покаранная, жестокой милостью наделённая ради чистоты сердца твоего, поверженная лежишь ты на мураве зелёной, вижу тебя в гари пожаров под пулями, и косы твои по земле рассыпались.
Я затеплю лампаду моей веры страдной, буду долгими ночами трудными слушать голос твой, сокровенная Русь моя, твой ропот, твой стон, твои жалобы…»
Это «Слово» Ремизов написал 5 октября 1917 года, и уже позже, в Париже, встретив писателя, Керенский упрекал его за то, что тот своим «Словом», написанным «против главы Временного правительства», сыграл на руку большевикам. «Играть на руку» кому бы то ни было Ремизов и не думал, а его «Слово» — плач по послефевральской России — появилось в печати уже в России послеоктябрьской — сначала в литературном приложении к газете «Воля народа», а затем — во втором сборнике «Скифы».
* * *
А первые «Скифы» вышли летом в Петрограде — с романом Андрея Белого «Котик Летаев», драматической «русалией» Ремизова «Ясня», циклом Клюева «Земля и железо», который завершался стихотворением «Оттого в глазах моих просинь…» с посвящением «прекраснейшему из сынов крещёного царства крестьянину Рязанской губернии Сергею Есенину». (Позднее этим стихотворением автор откроет другой цикл — «Поэту Сергею Есенину».) Сборник предварялся стихотворением Валерия Брюсова «Древние скифы».
В 1922 году на вечере памяти Блока в Вольной философской ассоциации Иванов-Разумник вспоминал: «Идея духовного максимализма, катастрофизма, динамизма — была для Блока тождественна со стихийностью мирового процесса; только случайным отсутствием Александра Александровича в Петербурге и спешностью печатания сборника объяснялось отсутствие имени Блока в „Скифах“… К концу 1917 года, уже после Октябрьской революции, вышел второй сборник „Скифов“, опять без произведений Александра Александровича; он должен был появиться впервые в третьем. Кстати рассказать: в первом сборнике было напечатано стихотворение Валерия Брюсова „Скифы“, и тогда мы говорили с Александром Александровичем, насколько эти брюсовские „Скифы“ мало подходят к духу сборника (настолько мало подходят, что, печатая их, мы, редакция сборника, сами переименовали их в „Древних скифов“ — так и было напечатано), говорили и о том, какие „Скифы“ должны бы были быть напечатанными, чтобы скифы были скифами, не „древними“, а вечными. А. А. Блок напомнил об этом разговоре, когда в начале восемнадцатого года дал мне прочесть только что написанных своих „Скифов“. Вместе с тогда же написанными „Двенадцатью“ они должны были открыть собою третий том нашего сборника. Но времена переменились — не до „сборников“ больше было…»
Действительно, «не до сборников»… Блок писал свои «Двенадцать» и «Скифы» уже совсем в другую эпоху — оглядываясь не на брюсовские стихи, а на клюевский цикл, на есенинские поэмы «Товарищ», «Пришествие», «Отчарь».
Предисловие же Иванова-Разумника к сборнику звучало предельно агрессивно и восторженно-устрашающе:
«„Скиф“.
Есть в слове этом, в самом звуке его — свист стрелы, опьянённой полётом; полётом — размеренным упругостью согнутого дерзающей рукой надёжного, тяжёлого лука. Ибо сущность скифа — его лук: сочетание силы глаза и руки, безгранично вдаль мечущей удары силы…
…И эти времена и сроки — всегда перед нами; всегда кипит перед нами вечное вино жизни. Бесчинно проливают его безумцы, по каплям смакуют его духовные скопцы. Но если безумец может быть оправдан, то скопец — всегда осуждён…»
Эти слова стали побудительным толчком для клюевского «шокирующего» стихотворения «О скопчество — венец, золотоглавый град…», где физиологическая образность лишь оттеняет духовную составляющую, а страсть, выламывающаяся из каждой строки, как бы укрощается к финалу кнутом «времени-ломовика» — и завершается этот гимн «осуждённого» безапелляционной строкой: «Пусть критики меня невеждой назовут». Так уже и назвали. И назвал именно тот, кто величал и будет величать Клюева первым поэтом революции.
Этого «разброда и шатания» в скифском лагере ещё не чует Иванов-Разумник — и строит в боевые порядки «скифов» и «эллинов» перед решающим революционным боем. Ничто в «Скифах» не мыслилось иначе как в мировых масштабах и глобальных категориях.