Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не слишком похож на роскошные, украшенные миниатюрами манускрипты, горделиво красующиеся на письменном столе наверху, всего несколько десятков тетрадей, скромных, бумажных, даже не пергаментных. Размером книга примерно вполовину массивной Библии, а толщиной листов сто пятьдесят, не более. Почерк напоминает изящную каллиграфию Никколи, возможно, это как раз его рука, он несомненно красивее и ровнее, более четче и объемнее грубой купеческой скорописи. Название не обещает ничего захватывающего: «De rerum natura», «О природе вещей». Увидев его впервые, я счел книгу скучнейшей дидактической аллегорией о том, что есть мир, какие бывают виды птиц и рыб, где найти чудотворные источники и отчего южнее определенных широт люди рождаются с ног до головы черными.
Но на самом же деле это поэма невероятной красоты. Помню, с каким волнением я начал читать первые строки: «Aenea dum genetrix hominum divomque voluptas, alma Venus», «Рода Энеева мать, людей и бессмертных услада, / О благая Венера!»; это ведь настоящий языческий гимн в честь той, кого считают не только богиней любви, но и матерью всего живого, прославляемой в таинстве зачатия новой жизни, благодатного дыхания фавония, что зарождает цветы и прочие создания в утробе daedala tellus, то есть земли творящей, кующей форму всего сущего, такому же художнику и изобретателю, как мифический Дедал. Римский поэт выступает апостолом философии Эпикура, которой мы прежде совершенно не знали, разве что по обрывкам, дошедшим до нас в искаженном пересказе других римских писателей или отцов Церкви, яростно боровшихся с этим мировоззрением. Впервые за многие века целая философская система, основанная исключительно на глубоком знании материальной природы вещей, выходит из мрака, открываясь нашему познанию и бросая вызов незыблемым основам культуры и религии. И меня этот свет озарил одним из первых.
Дальнейшее чтение книги, однако, оказывается практически невозможным, ибо многие вещи лежат за пределами моего разумения и остаются совершенно непонятными. Оттого поэма стала моей книгой судеб, спрятанным в этом сундуке-реликварии оракулом, который я вопрошаю в трудную минуту, открывая наугад. Тем же я занят и сейчас, укрывшись в подвале от ужасных криков, долетающих, впрочем, даже сюда, когда порыв ветра распахивает дверь на лестницу. В сумраке я окидываю взглядом ровные строчки стихов там, где остановился мой палец, и чувствую, как бешено колотится сердце, ведь именно здесь, на этой странице, изложены те же мысли, что роились внутри меня, когда я бежал из комнаты, напуганный видом крови и страданиями роженицы.
И тотчас же замечаю странное безмолвие, сковавшее и лестницу, и весь дом; даже завывания ветра снаружи и те утихли. Что же случилось? Охваченный ужасным предчувствием, я бросаюсь вверх по лестнице и сталкиваюсь с Маттеей, совершенно растрепанной. Мы оба падаем, чудом удержавшись, чтобы не скатиться кубарем по каменным ступеням. И Маттея кричит мне, без ума от счастья: это девочка, прелестная, как цветочек. Когда мы входим в комнату, ребенок уже голосит на руках у моей жены Лены, та улыбается мне, измученная этими преждевременными, тяжкими родами, а рядом суетятся моя мать и повитуха. Лена едва слышно просит окрестить малышку Марией, ибо, пребывая в муках и страхе, что настал ее последний час, дала такой обет Пречистой Деве.
* * *
На Лене, то есть на Элене ди Франческо ди Пьеро Аламанни, я женился 13 ноября 1448 года, ровно два месяца спустя после рождения Никколо, от которого моя мать, монна Джованна, предусмотрительно поспешила избавиться, подыскав ему кормилицу подальше от дома. За ней дали 1700 флоринов, брак был заключен при посредничестве мессера Козимо и с благословения моей матери: не желая отдавать своего единственного возлюбленного сына в руки любой другой женщины, кроме Джиневры, поскольку та была дочерью Паллы и к тому же совсем еще ребенком, моя мать, однако, как и все остальные, приходила в суеверный ужас, видя опустевшие дома знатных семейств, что со временем ветшали и увядали, подобно растениям, лишенным жизненной силы. Наш дом, казалось, тоже начинал увядать, ему нужна была женщина, плодовитая детородная машина, которой не стала бедняжка Джиневра и которой, возможно, по вине моего престарелого, слабосильного отца не стала она сама, монна Джованна. Лена, хотя и не выдающихся статей, зато бойкая и живая, сразу покорила мою мать, не оставив сомнений, что ей под силу подвигнуть или даже заставить меня исполнить мой супружеский долг.
Что и произошло летом 1449 года, когда мы все бежали в Кастельнуово-дель-Инчиза, спасаясь от чумы, проникшей даже в дом кузенов, сыновей дяди Ванни. Там, теснясь всего в нескольких комнатах, мы с Леной вынуждены были спать на одном узком ложе вместе. Оказавшись вдали от своих книг, я уже не мог оправдаться тем, что должен остаться в кабинете, чтобы дочитать или дописать что-то очень важное, или подняться на крышу, чтобы наблюдать полет кометы, и Лена, лучше меня знавшая, что нужно делать, вскорости забеременела. Чтобы сделать ее комнату более уютной и красивой, я одолжил два тонких, но широких матраса, хоть и без подушек, и даже гобелен со свитками и грифонами, который повесил над кроватью: когда служанки придут к нам прибраться, пусть видят, что я настоящий рыцарь, не чета моим простакам-кузенам. Но 18 февраля 1450 года, несмотря на мор, по-прежнему свирепствовавший во Флоренции, я вынужден был отправить их с моей матерью домой, поскольку близился час родов.
Сейчас Лена слишком слаба, чтобы кормить Марию грудью. Сама она этого хотела, поскольку сразу почувствовала привязанность к малышке, а также и оттого, что послушна учению святого Бернардина, говорившего, будто отдавать детей кормилицам – смертный грех, но все попытки оказались тщетны. Маттео Пальмиери, принесший нам травяных снадобий из своей аптеки, считает правильным, чтобы новорожденная продолжала получать живительный гумор от той, что носила его во чреве, ведь материнское молоко – не что иное, как животворная кровь, что после рождения устремляется в высшие органы и, более того, оказывает решающее воздействие на развитие ребенка. И, наконец, самое страшное: что ребенок будет испытывать любовь к кормилице, а не к истинной матери.
К сожалению, выбора у нас нет. Беременность и роды отняли у Лены все жизненные соки, поток молока из ее груди, и без того скудный, вскоре сократился до нескольких капель, а Мария все время плачет, и сама жизнь ее под угрозой. Нам срочно нужна кормилица, и не приходящая, а та, что будет жить в доме, еще и потому, что Лена наотрез отказалась разлучаться со столь желанным ребенком, рожденным великим напряжением воли и