Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С перевалом за хребет я, можно сказать, уже простился с своим пилигримством. Прошедшее все осталось по ту сторону. По эту зрелось одно будущее – предстоявшее возвращение к обычному порядку жизни. Мысль попеременно то забегала вперед, то упорно отставала, держась за чарующее имя Афона. У души есть своя фотография, добываемая не химическими процессами, зато и не подверженная сатурническому действию света на свое произведение. Она печатлеет на вечном субстрате духа, сенсибилизированном Творческою рукою, вечный образ предметов; после чего самый предмет существует или нет, безразлично для него. Уношу и я с собою сей нетленный образ Афона на память вечную. Продолжая аллюзию, можно бы спросить: что? этот образ – негативный или позитивный? Автор книги «La vie monastique», равно как немало и других путешественников, видели на Афоне белое черным, или по меньшей мере все серым, – voile, говоря языком фотографии. Если в моих «Заметках» отыщется повод к подобному же заключению и обо мне, то я считаю долгом уверить читателя, что причиною таких тусклых очерков не Св. Гора и не исключительно мой аппарат с его многосложными аксессуарами, а отчасти и тот свет, при котором отображается она на деполированном стекле наблюдения... – Переезжаем глубокую чащу леса. Один из спутников импровизирует стихи в честь всего, что ни встретится. «За лицом этого старца, как за заслоном, не угадаешь, что печет душа». Помню этот характеристический отзыв о своем спутнике и любуюсь его добрым и почтенным лицом, действительно загадочным. – Вот опять он, опасный, источник доброй воды, опять кресты и даже иконы, высеченные на стволах придорожных деревьев, и разные другие памятные заметки – чьи и для кого, Бог весть. А вот и старый Русик, ждущий руки обновителя, на ним – опять лес, за лесом – крутой спуск к морю, направо – удол ксенофский, налево – келлии: архимандричья, духовннчья и старца Серафима, самого благого и благолепного из старцев русских. Всему этому – поклон и прости! Мы прибыли в Русик около полудня.
Урочный час прибытия парохода наступал, пришел и прошел. «Ласточка» не прилетела. Широкое море не всегда оказывается подручным ее слабым крыльям. До самых потемок ее ждали. Около полночи сперва деревянный, а потом металлический звон созвали братий на утреннюю молитву. Еще раз я насладился прекрасным пением, за которое ублажил тружеников. Нет сомнения, что это есть лучшее утешение в жизни русского святогорца. Природа хороша, но она за монастырем. Свобода еще лучше, но она еще далее. История Афона еще лучше, но между нею и действительностью стоит гранью все то же непослушное тело, с которым и в России шла борьба, иногда успешная, иногда нет, как и на Горе Святой. Впрочем, не мне, пришельцу Афона, рассуждать о его дарах благодатных. На нем живут и безмолвники, не отверзающие даже для пения уст своих. Им, конечно, известны утешения особенные, вознаграждающие их за все прочее. Ни ночью, ни утром парохода не было. После обедни, коротая время, мы осмотрели старую часть монастыря и усыпальницу, еще раз заглянули в библиотеку и в церкви Успения и Св. Митрофана. Уже было за полдень. Замедление парохода стало смущать нетерпеливость нашу. После краткого, более, впрочем, предполагаемого, отдыха мы собрались на чай в гостиную русской половины. К старцам-спутникам подошли некоторые старцы обители, между ними и сам великий старец. Беседа переходила с предмета на предмет, поминутно возвращаясь к «Ласточке». Старец-механик объяснял в подробности свой проект кратчайшей дороги от Русика до Кареи и, кончив речь свою, поклонился в землю великому старцу, прося благословения на начин работы. По-святогорски это было в порядке вещей. Но ультрамонтанизм есть и на Св. Горе. Спутник с «неизвестным печеньем» почему-то вообразил, что механик в речи своей сказал какую-то ошибку, за которую и должен испросить прощения у «отца». «Ну покажи же свое смирение, – говорил он механику, – попроси прощения». Механик поднимал вопросительно брови и видимо не знал, на что решиться. Мы дерзнули вмешаться в чужой монастырь со своим уставом, заметили, что невинному просить прощения значит ослаблять в себе чувство справедливости. «Отец» с легкою улыбкою отклонял ультрамонтана от его требования. Но тот оставался непреклонен и говорил седовласому механику: «Ну что же? трудно что ли сказать: прости, отче! согрешил? Вот я сейчас скажу». И со словом бух в ноги великому старцу. Старец назвал его чудотвором. Мы все смеялись... В это время принесено было известие, что пароход идет. Лица подернулись важностью. Мы поспешили досказать друг другу слово благо на прощание. Вскоре из-за мыса показался дым, а за ним и желанный пароход. Мы пошли за своими пожитками. Около часа длилась выгрузка и нагрузка пассажиров. Пароход не бросал якоря и держался под парами. Волнение моря затрудняло дело. Наконец часам к 4 все было покончено. С грустью прощались мы на долгую, или и на всегдашнюю, разлуку, как бы забывая, что на нас смотрит Гора, непричастная печалям житейским, отрицающая и привязанность, и нерасположенность земную, ангеложительная, небоподобная! Лодка с провожатыми отчалила от парохода. Колеса сделали оборот и подняли пену. Лицо, готовое ороситься слезами, забрызгала бесчувственная стихия. Она охладила, но не залила пламени. Его потушил внезапный смех всей палубы. «Дитя-старец», чудотвор и ультрамонтан, благословлял меня великим крестом с лодки, и, благословивши,