Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот вчера я, по обыкновению, являюсь в общежитие и застаю какую-то странную постороннюю лекцию. Контора общежития заперта, хотя в эти часы ей полагается быть открытой.
– А где же студенты?
– Выселены.
– Куда?
– В разные профессорские квартиры.
– Где же слушательница Бахман (кастелянша и работающая в конторе. – В. В.)?
– В квартире профессора Дена.
– А лекции здесь читаются по-прежнему?
– Нет.
Я к Дену. Действительно, там нахожу г-жу Бахман, на той же лестнице встречаю двух моих единственных слушательниц.
– Где же мне ночевать? Не могу же я остаться на дворе! Возвращаться поздно (трамвай уже не идет). Что мне делать?
– Ну мы как-нибудь вас устроим.
Действительно, устроили, и я переночевал у Дена, который как раз по четвергам уезжает в город и там ночует. Но меня любезно приняла его дочь и даже напоила чаем, даже с сахаром. Но о чтении лекции не могло быть и речи. Только что состоялось выселение, все в хлопотах. Зато мне выдали два фунта хлеба: порция за две недели.
Выгодно быть профессором, да еще в двух учебных заведениях! По две восьмушки хлеба получаешь в день в дополнение к законной порции в четверть фунта, выдаваемой каждому гражданину 1‐й категории!
16 ноября. У нас в архиве одна барышня рассказывала, как ее тягали на рытье окопов. В их доме или во всем квартале обязали явиться всех не достигших предельного возраста в 6 часов утра в какое-то заведение. Там их проморили на улице до 9, затем посадили в трамвай и повезли в Лесной. Там опять проморили некоторое время и только в 11 часов приступили к работе.
Окопы были уже начаты, но представитель власти объяснил им, что вырыты они неправильно и их надо переделать. Раздали инструменты, и люди, никогда подобной работы не делавшие, начали перекидывать лопатами землю с одного места на другое.
Часа через полтора пришел другой представитель власти.
– Что вы делаете?
– Да так нам сказано.
– Неверно. Прежние окопы начаты правильно. Все переделывайте.
Начали переделывать обратно.
В два часа взбунтовались:
– Голодны. Есть хотим.
Повели их к какому-то кооперативу, заставили более двух часов простоять в хвосте и к 5 выдали по хорошей порции хлеба, кажется, по два фунта. Они обрадовались.
Затем подали трамвай, и поехали.
Но тут лежали беспризорные дрова, и они набрали по вязанке, жалея, что не могут взять с собой больше. Но этим дело не кончилось. На половине дороги трамвай почему-то стал. Они ждали, ждали и, наконец, побрели домой пешком, кто бросив вязанку дров, а кто волоча ее с собой.
Рассказ очень характерный и очень обычный. Удивительного в нем нет ничего.
Удивительно только одно: как при таких условиях государство может существовать и даже побеждать! Работают люди, соответственной работы не знающие; работа идет бестолково каких-нибудь 2–3 часа в сутки, и тем не менее Совдепия живет, а Юденич, Деникин, Колчак гибнут.
Мы отмечали бестолковщину в царские времена. Но разве можно сравнить ее с нынешней бестолковщиной – злобной, мстительной, мелочной, но всего более бессмысленной, если не предположить, что окопы нужны не для войны, а только для того, чтобы ущемить буржуев!
18 ноября 1919 г. Какой удручающе тоскливый вид имеют улицы Петербурга по вечерам. Темнота на улицах, окна домов не освещены, мертвое безлюдье и пронизывающий холод, – холод, объясняющийся, конечно, во-первых, недоеданием, а во-вторых, тем, что на улицу выходишь уже продрогшим из своих холодных жилищ или присутственных мест.
Но эту тоску чувствуешь не только на улице. На улице вечером она, может быть, лишь острее чувствуется; дома вечером в темноте (у большинства нет керосина, а электричеством нас балуют только иногда), сидя в шубе, мерзнешь все же меньше, чем на улице (у меня, говорят, благодать – от 7 до 9°; у моей матери – от 3 до 7°; в архиве у нас в одной комнате замерзли чернила), но, слоняясь в темноте из угла в угол, доходишь до одури. Одурь чувствуется от этого холода, от состояния вечного недоедания, от духовного голода – полного незнания того, что делается на свете, от полного безделья или бессмысленности своего дела и страшной безнадежности.
Я служу в архиве и читаю лекции в двух учебных заведениях. Об этих последних я уже говорил: это не чтение лекций, не культурная работа, а жалкое переливание из пустого в порожнее. Студентов нет, а те 2–3–4, которые забегают на лекции, делают это лишь из приличий: нельзя же, думают они, числиться студентом, хотя бы для кооператива, и вовсе не заглядывать на лекции. Но лекции, которые профессор читает, а студенты слушают в шубах, иногда в темноте (таковы были мои лекции в политехникуме в начале октября и таковы же они в университете, где я читаю с 4½ до 6 часов вечера, где электричество в это время не зажигается), такие лекции не имеют никакого смысла. От них ничего не остается.
В архиве год назад (в октябре 1918 г.), когда я туда поступил, я был возмущен всеобщим бездельем: ведь дело, порученное нам, само по себе все-таки хорошее, культурное дело, остающееся таковым при всяком режиме. И я принялся за него с усердием.
Но теперь, увы, и я не могу работать как следует. Пальцы цепенеют от холода, заботы – то о спичках, то о добавочной порции хлеба, то о селедках – отнимают массу времени; ведь и при архиве есть кооператив, и, в сущности, вся жизнь архива, как и других культурных учреждений, свелась к жизни кооператива. А сверх того, по большей части, иной раз нужно утро просидеть дома: может быть, привезут заказанные дрова, – так их нужно принять (а привезти их могут со дня на день в течение трех недель, и если привезут тогда, когда никого не будет дома, то увезут обратно, и вот три недели кто-нибудь должен дежурить дома), то необходимо идти куда-нибудь прикреплять карточки и там 2–3 часа стоять в хвосте. Официально служба продолжается с 10 до 4, но de facto она начинается лишь к часам 12, и к двум все расходятся, а в эти два часа читают газету и слоняются без толку. Работы никто не делает.
Когда говорят о революции, то обыкновенно думают, что жизнь при ней кипит. Так дело и было в 1917 г. Можно относиться к революции